Три речи, осень 1877 - лето 1878
Речь председателя Московского Славянского Благотворительного Общества в общем собрании членов 26 сентября 1877 г.
Милостивые государи! В последний раз, беседуя с вами по поводу объявления Россией войны, мы приветствовали ее как наступление исторического дня – великого, бодрого, трудового...
Россия на работе. Мы взошли в самую знойную пору страды. Понадобился труд – тяжкий, упорный, исполинский труд, соответственный исполинской задаче. Еще не видать ему конца, еще не скоро отдохнут труженики.
Как председателю Славянского Общества, мне следовало бы представить вам обзор общего положения Славянского мира. Но все его внимание приковано теперь к театру войны, и весь он, с волнением и тревогой, живет изо дня в день вестями с Кавказа и из-за Дуная. Там сосредоточены все его самые существенные, самые кровные интересы, там решается вопрос его бытия., т. е. там, где бьется с врагами наша Россия, где потоками льется наша, русская кровь... О чем же ином и мы в настоящую минуту можем мыслить, заботиться, говорить...?
Еще не пришло время подводить итоги. Война в самом разгаре, со всеми своими случайностями и превратностями, и – сознаемся в том прямо, без малодушия, – нас не балует пока военное счастие... Не на счастие, впрочем, и возлагала Россия свои надежды. Наше утешение, наша радость покуда не в результатах войны, а в изумительной, дивной доблести наших воинов. Никогда еще не выступало их мужество в таком озарении святости. Это по истине христианское войско. Над всем этим, накопленным войною хламом разноречивых толков, сплетен, интриг, клевет, пререканий, в бесспорном величии воздвигается лишь светлый образ русского солдата – с его добродушием и простотою, с несокрушимою мощью верующего, смиренного духа. Он препобедил все пристрастия, все предубеждения ненавистников, и Европейский мир с почтением преклонился пред его воинскою твердостью и человеческим сердечным незлобием.
Уже полсотни тысяч этих героев, в непрестанных битвах, выбыло из строя... Но что же добыто их сверхъестественным напряжением, их драгоценною кровью?... Не нам, не отсюда, а может быть еще и не время судить об искусстве и способности вождей, о знании и умелости военноначальников, о верности и пригодности их военных соображений. Мы можем говорить лишь о том, что чувствует, что испытывает в настоящую пору вся Россия – в виду такой траты усилий и крови, и такой, сравнительно, ничтожности добытых результатов...
Россия недоумевает.
Как сказочный богатырь, у которого чьим-то злым чародейством отведена сила, занесенный с размаху удар бьет в пустой воздух, могучие руки падают в немочи, – так и Россия невольно спрашивает и дивится: отчего же так, до сих пор, бессильны силы, что слышал и не перестает слышать в себе и теперь её великан-народ?
Света, света, как можно более света, вот что нужно теперь России, – в свете бодрость и мощь, власть и дар обновлении! – света, чтобы разошлася мгла, чтобы рассеялся чад смрадных слухов и толков... Но скуден свет, льющийся нам из-за роковой зарубежной дали. С болезненным напряжением всматривается в нее Россия и, как сквозь туман, видит лишь до сих пор печальные призраки несчетных геройских жертв... Страстно прислушивается, но кроме ужасающих цифр убитых и раненых и отрывочных смутных вестей, ничего не доходит до неё от органов Русской власти.
В самом деле, не лаконическими же официальными депешами, к тому же всегда запаздывающими, может быть утолена законная, праведная жажда сведений, которою мучаются семьи, которою томится Россия в эту упорную, лютую, кровопролитнейшую из войн. Не странно-ли, – да и не стыдно-ли, – что вся эта великая, позади русской армии выжидающая Россия, от верхних слоев до нижних, от знатных палат до избы, осуждена пробавляться иностранными корреспонденциями и только в них ловить себе лучей истины! Эта высокая честь досталась преимущественно на долю двух английских корреспондентов, Форбса и Мак-Гахана. Их независимое, беспристрастное слово внушило доверие, более чем робкие, строго процеживаемые цензурой сказания русских корреспондентов, – и благодарение им! Благодарение за их сочувствие нашему делу, за их благоговейное уважение к нашему солдату, за похвалу храбрости наших офицеров – и всего более за трезвую, горькую правду. Эта правда, в переводе русских газет, обошла всю Россию, так как едва ли найдется теперь хоть одно село на Руси, где бы не читались газеты... Это не то, что было прежде, и об этом может быть не бесполезно было бы вспомнить и за Кавказом, и за Дунаем...
Да, недоумение, как грозная туча, облегло всю нашу землю от края до края, но только недоумение, – не уныние, нет! На всем этом необъятном пространстве, среди миллионов народных масс, не проронится ни слова жалобы или ропота: "к чему, да на что, да из-за чего повелась война?" – народ лишь недоумевает, почему она так ведется, а не иначе, почему доблестнейшие в мире войска доселе не добудут победы? Ни на один миг не вкралось в его душу сомнение в непреложности и святости предпринятой борьбы, ни разу не поколебалась решимость довершить начатое до конца, нести её тяготы до конца... И он донесет их, и вынесет на своих могучих плечах достоинство России и свершение исторического завета, и искупит своею кровью грехи, тормозящие ему победу.
Не на простой народ, впрочем, ложатся эти грехи, не на эту "меньшую братию", как высокомерно-снисходительно чествуют его иногда в нашем обществе, а именно на нас, на "старшую братию", на ту нашу общественную среду, которой самый главный, самый пагубный грех – корень всех наших зол и бедствий – в отчуждении от русской народности. Ни на чем не сказалось так резко это отчуждение, это различие между упомянутою средою и остальным народом, как именно на настоящей войне. В то самое время, как враги наши ликуют и надмеваются, когда самоотверженно гибнут тысячами наши воины, а оставшиеся в живых еще выше выросли, еще крепче закалились духом и ждут не дождутся из России слов одобрения и ободрения, – какие голоса, им в утешение и назидание, громче и громче начинают подниматься из этой среды и скоро, пожалуй, раздадутся оглушительным хором? Будто скорбя, они пророчат России чуть не окончательное поражение... "Видите, видите" – вопиют они, худо скрывая злорадство и парадируя в новой для себя роли народолюбцев – "мы были правы, да! мы были правы, мы всеми способами противились этой безумной, беспричинной войне, надвязанной России дерзостью Славянского Комитета, сумасбродством журналистов, фанатиков, которых к несчастию не успели унять. Что нам за дело до каких-то Славян, Болгар и Сербов? Мы прежде всего Русские, Русские, ни о чем не должны мы думать и пещись как о России, – куда нам освобождать и просвещать других, у нас и своих бед довольно, мы о них заботимся, о народе болеем, – у нас даже вот и проекты разные понаписаны, – но нас не послушали, наш совет отвергли, и что взяли? Что взяли?".
Не стоило бы даже удостаивать внимания этот возглас дешевой мудрости и важного легкомыслия, если бы вся эта умственная и духовная ничтожность (на которую неизбежно обречен каждый, отчуждающийся своей народности) не была подчас наделена известным значением и высоко простирающимся влиянием. Кто-же, как не они, помимо случайных военных ошибок, главные виновники неудач, бедствий, того множества жертв, которое они оплакивают? На кого, как не на них, по преимуществу должно пасть это излишество пролитой крови? Не они ли усилили врага, задержав удар, благовременно ему наносимый и снабдив его потребным досугом? Война беспричинная, война навязанная!... Они и видя не видят, и слыша не слышат. Не растолковать ни иностранцам, ни им святой простоты и естественности народных побуждений к войне и её мирового, исторического смысла... Но мы не можем, мы не должны молчать, – авось хоть кому-либо из них пройдет в душу слово истины.
Эта война – историческая необходимость; эта война – народная, и никогда ни к какой войне не относился народ с таким сознательным участием. "Но мы и сами народ" – слышится мне новомодное возражение. Да, они точно часть народа и даже верхний его слой, но только к прискорбию выветрившийся и потому самому бесплодный. Они призваны быть народу высшим Органом сознания, но им неведома и чужда та стихия народного духа, которая пребывает в народных массах и творит историческую жизнь.... "Это поклеп на народные массы – возражают мне снова: "зачем навязывать им какие-то исторические задачи и идеалы? Допросите простолюдинов хоть вместе, хоть порознь: ничего-то о них никогда они не ведали и не ведают!" Но неужели же вы не знаете, что ни отдельная народная единица, ни известное множество единиц, хотя бы и из простонародного слоя, не выражает еще собою понятия о народе? Ведь никто никогда, взятый порознь, не сочинял русского языка и не выдумывал ему грамматики, а ведь существует же русский язык, созданный никем иным как народом и отражающий его ум. Народ есть особый, цельный, самостоятельный организм, слагаемый совокупностью единиц бывших, наличных и будущих, живущий в веках, управляемый своими внутренними историческими законами, имеющий свой рост, свою память, свое развитие, стремления, задачи и цели, свои умственные и духовные отправления, совершающиеся в пространстве времен, и которые только дробясь, только отчасти, могут отражаться в его отдельных миллионных атомах. То жизнь непосредственная. Работа же личного сознания принадлежит лишь тем народным единицам, которые из среды стихийной выделились трудом мысли и образованием – но на этой-то чреде, к которой вы призваны, вас и постигает, к несчастию, духовное отступничество от народа. Да, как ученый, изучая родной язык, раскрывает законы его грамматики, так и вы, вдумываясь в историю родного народа, могли бы уразуметь её пути и её задачи; но вы её не знаете, не хотите и знать и презираете исторические предания... Такого исторического знания и сознания в простонародных массах конечно нет, – но, рядом с историческим инстинктом, нравственное сознание своей общей связи, своего личного долга и отношения, в данную историческую минуту, к великому целому, называемому народом (или именем страны, например Россией) вполне доступно простонародным массам – и оно-то и высказалось в настоящей войне.
Прошу извинения у слушателей, что излагаю эту азбуку общих понятий, но ее не бесполезно было припомнить в виду упорного недоразумения относительно слова: народ.
Само собою разумеется, что простой народ (по преимуществу и справедливо называемый народом), хотя и был несомненно влеком своим историческим инстинктом, не задавался однако же отвлеченными умозрениями о строении русских исторических судеб, о будущем призвании России и Славянского мира. Его сознательное участие к войне могло относиться только к живой, реальной, нравственной её стороне. Он понял ясно одно: что эта война не прихоть Царя-Самодержца и не плод каких-либо недоступных народу, но принимаемых им на веру, соображений; что она указана Царю и ему – совестью; что она не только царева, но и его. Народ, наш простой, смиренномудрый народ, не одержимый ни властолюбием, ни жаждою боевой славы, принял войну как нравственный долг, естественный и непроизвольный, как непреложный, священный подвиг, сужденный ему Провидением. Почему? Потому, что это война за веру, за христиан-православных, да еще и одного с ним племени – гнетомых, мучимых злыми врагами Христа, Азиатами-мусульманами, поработившими издревле-христианские земли. Его понятия о христианах-единоплеменниках были прежде довольно смутные, да и сам он был удручен духом, под тягостью крепостной зависимости. С освобождением же от крепостного рабства, он инстинктивно почувствовал, что он и сам – Россия, непосредственный участник её призвания и исторической ответственности. Как только в прошлом году дошло до народного ведома о турецких лютостях, о страданиях христиан, о брани, воздвигнутой православными за Христа и свободу, народ сам, самовольно, пошел навстречу подвигу, прежде чем он был возвещен ему верховною властью: он несомненно веровал, – и напрасно бы они. мудрые консерваторы, пытались его в том разуверить, – что Царская совесть не может рознить с совестью народной, и что жертва угодная Богу не может не быть угодною и верховному народному вождю.
До такой степени на помощь Сербии смотрели в народе как на христианский подвиг, что были села, где на миру признавали нужным хоть одного из односельчан иметь в числе участников подвига, – миром снаряжали и благословляли избранников. И эти избранники, на вопросы мои: зачем едут? отвечали простодушно и искренно, что хотят "пострадать", хотят "помереть за веру", "положить души за други своя"....
И над этим-то священнодействием народного духа они кощунственно надругались, они закидали его бранью, насмешками, клеветами; глумились над народом, когда он молился, издевались над его состраданием, – и успели-таки в самом правительстве (и ко вреду для него) поселить прискорбное недоверие к искренности народного движения, обозвав его революционным. Кто же однако революционер? Понимают ли они, что всякое подобное со стороны власти оскорбление народного чувства родит смущение в народе и рознит его с нею? О, как прав был Юрий Самарин, заклеймивший их направление названием "революционного консерватизма"! Вот они и добились, в своем близоруком консерватизме, устранения даровитейших русских деятелей Сербской "самовольной" войны от участия в настоящей "регулярной" войне, – и лишили нашу армию полезных, испытанных воинов.
Народное движение 1876 года неразрывно связано с настоящею войною; это был пролог к последующей исторической драме, – это дело одно и тоже. Историк не разделит их и не поймет, как не понимает до сих пор, в смущении своем, и народ – почему, воюя теперь с Турцией и освобождая Болгар, т. е. Славян, у нас как бы отрекаются от крестового похода, предпринятого народом прошлым летом ради таких же Славян, и как бы держат в опале участников того народного действия, в котором одном – оправдание и объяснение нашей настоящей войны.
Пойдем дальше. То, что для народа, в его личном сознании, представлялось нравственным непреложным долгом, то было в то же время и историческою миссией России, как главы и представительницы целого особого мира, Православного и Славянского, еще недосозданного, но созидаемого, ожидающего от будущих времен своей конкретной исторической формы. Все значение России во вселенной заключается в её религиозной и народной особенности, соединенной с внешнею материальною силою, – в её духовных стихиях, отличных от стихий Западной Европы, в её Православии и Славянстве. Она не может достигнуть полноты своего развития, не доставив торжества этих духовным стихиям в исконных местах их пребывания, не восстановив полноправности, хотя бы общечеловеческой, братских по крови и духу племен. Без восстановления этой полноправности и без освобождения Православного Востока от турецкого ига, от материальных и духовных захватов Запада, Россия, как организм лишенный свободного кровообращения, осуждена была бы навсегда остаться увечною, калекою, недоноском. Война являлась для неё такою же необходимостью как самооборона, или иначе: как естественное продолжение её развития, её роста, как процесс исторической формации.
Благословен удел той страны, где политические задачи бытия совпадают для народа с исполнением высокого личного нравственного долга, где труд исторического самосложения совмещает в себе и христианский подвиг! Торжество России – торжество мира, свободы, полноправности братской... То ли мы видим в других, именуемых и христианскими и цивилизованными, европейских державах, которых самое бытие почиет на унижении, гнете, порабощении и развращении чужих народов, – стало-быть в самом себе заключает залог осуждения и гибели. Так, для интересов Британии требуется, чтобы бедствовало население Балканского полуострова и пребывало в состоянии вечного малолетства, чтобы Турок господствовал над Христианином и Евангелие попиралось Кораном. Все эти турецкие зверства, это поголовное истребление Болгар, это повальное избиение их детей, – все на руку Англии, все это она терпит, допускает, дабы отнять торжество у России: это для Англии дело патриотизма. Так, уродливое политическое сочетание немецко-жидовской культуры и мадьярской башибузуцкой дикости, известное под названием Австро-Венгрии, зиждется лишь на неравноправности ей подвластных и на угнетении соседних Славян!
Ничего этого не поняли наши консерваторы!... Когда Царь, который стоит и действует пред лицом истории и несет на себе ответственность за судьбы России, признал неизбежность давно ожидаемой народом борьбы, они пустили в ход все доступные им, в их сфере, влияния, чтоб натворить препятствий объявлению войны. Несчастные! они мечтали преградить ход Истории, – да впрочем Русская История у них не в почете, они ее "игнорируют"... Хода истории они не остановили, но затруднить, искривить, извратить его – им все-таки удалось! Благодаря им, неприготовленная, почти врасплох захваченная Турция стала готовиться – и изготовилась, – мы же.... Но кто смущал, ослаблял, тормозил деятельность воли, необходимую для успеха русских приготовлений? Чьим противодействием или недостатком содействия замедлялись, парализовались они? Кто усилил врага и поднял его дух, кто с самого начала подорвал и внешнюю русскую силу, и энергию распоряжающейся власти?
Дипломатия, верное отражение той же безличности, безнародности, с подобострастием дикарей пред цивилизацией Европы начала свою выгодную для врагов и неприбыльную для России работу. Европа скоро поверила возгласам о неготовности, о нерасположении России к войне и подвергла нас пытке постепенных, оскорбительных уступок. Неготовность! но чьи же господствующие воззрения препятствовали разуметь указания истории, неотложные задачи России, и неослабно готовиться к их разрешению? История не ждет, и чаша страданий Христиан переполнилась, не справляясь – готовы ли мы или нет...
Этим еще не кончились услуги консерватизма русскому делу. При каких условиях, при какой обстановке, благодаря ему, выступил наконец в ратное поле русский боец?.. С стопудовыми гирями на руках и ногах, мешавшими движению и размаху, убивавшими порыв и силу! Ради "интересов европейского мира", осудили войну на "локализацию"... Интересы европейского мира! Это одна из тех лицемерных "фикций", тех условных, пустопорожних фраз, в которые сама Европа нисколько не верит, но на которые, как на удочку, ловит русское простодушие и притязание на европеизм! Но ведь с точки зрения европейских интересов самое существование России, её естественный рост и естественная прибыль внутренней силы уже не совместны с выгодами Европы: так уж не нужно ли нам, ради спокойствия Запада, понизиться, умалиться и расслабнуть до пригодной меры? "Локализация"! Но что значил для нашей войны этот новейший дипломатический термин? Он значил: освобождение Турции от забот относительно Сербии, Боснии, Греции, Эпира, Фессалии, Египта и устремление всех её сил исключительно на Русскую армию и на Болгарию, т. е. на ту именно страну, которую мы пришли наделить свободою и благоденствием... В результате – Плевна, десятки тысяч лишних убитых и раненых, выжженная, вырезанная Болгария, перспектива зимней кампании и может быть даже европейской войны!
Но и этого было мало. Не в этом пущее зло, а в попытке исказить истинный смысл, ослабить самый внутренний нерв войны. С нами борется враг, не только крепкий единством религиозного сознания, как уже было указано и другими, но в котором это религиозное сознание есть в то же время сознание политическое и историческое. Религиозное призвание Ислама, народов его исповедующих и преимущественно Турецкого племени, состоит в политическом господстве над народами неверными, т. е. немусульманами. История, по-видимому, оправдала такое их притязание и приучила Турок к господству: их историческая память хранит лишь предания власти. Кроме того, настоящею войною поставлен для них роковой, грозный вопрос: быть или не быть? Турция бьется на жизнь и смерть, бьется за владычество Ислама и своего племени, потому что без владычества немыслимо самое их существование. Вот что написано на турецком знамени, которое, в судорогах отчаяния, потрясает над собою распаленный, разнузданный фанатизм. Что же пытались мы противопоставить этому знамени? В нашем народном сознании это тоже война за веру и за братьев, за православие и православных единоплеменников. Знамени врага мы должны, мы призваны противопоставить знамя с высшим символом нашей святой веры: крест и священный завет "сим победиши!"... Но не заботились ли у нас, прежде всего, о том, чтоб, в интересах гуманности и цивилизации, эта война была не племенною и не религиозною? Да какой же смысл в этой войне, если она не племенная и не религиозная?! Нашим консерваторам, в их недоверии и отвращении к проявлениям русского народного духа, претили и претят самые слова: "православие" и "славянство": они для них звучат как революционные кличи. А в них-то, в этих словах, самая основа той силы, которая решает победу! В такой рискованной ставке как война, опасны всякие недоразумения. Победу может нам дать только то знамя, которое мыслит и чает видеть пред русским воинством Русский народ, и только тогда, когда оно будет подъято мужественно, твердо, вполне сознательно, а не прикрыто бесцветным флагом общеевропейского интереса!
Вот, вот где кроется главная причина и объяснение понесенных нами до сих пор неудач! Виною всему отчуждение от народности. Отрешаясь духом от духа своей страны, человек сам себя обезличивает, обессиливает, опоражнивает духовно и по необходимости живет чужим – готовым, заемным умом, чуть не чужою душою. Прибавьте к тому и привычку: думать и говорить на чужом языке, постоянно прибегать к чужому готовому орудию обмена мыслей. Все это заемное добро, не пуская корней в почве себе инородной, претворяется в голове и сердце в бесплодный хлам, в бессознательную ложь, в пошлость общего места. Выбросив из себя всякий "национальный скарб", т. е. тяжкий груз исторических заветов и преданий, духовных и умственных связей с родным народом, вы, как судно без балласта, влечетесь по всякому ветру, вы – в точном смысле слова – легкие люди! Да, вы не серьезные люди. Легкомыслие, верхоглядство, невежество и неразумение самых кровных потребностей и интересов страны, неспособность и неумелость – вот роковой ваш удел, вот что по необходимости вносите вы во все многоразличные и разнообразные русские сферы вашей деятельности...
И при всем том, вы не лишены и даже преисполнены "патриотизма" и рыцарской чести, и бестрепетно идете в бой, и доблестно встречаете смерть на полях брани! По в том-то и дело, что понятия ваши узки, что патриотизм ваш чисто внешний, так сказать политический, безразличный и бессодержательный. Вам нет дела до духовных стихий народной жизни, до внутреннего существа русской народности. Готовые сложить свои головы в борьбе с Европой за внешнее достоинство и независимость государства, вы в то же самое время рабствуете духом пред его цивилизацией и нравственным авторитетом, и хуже врага, бессознательно попираете и предаете то, что всего дороже народу... Вот, в эту самую, может быть, минуту многие из вас мужественно и свято умирают где-нибудь под Плевной и своею русскою кровью взращают семена нового Славянского православного мира, – того самого мира, о котором вы не хотели ни знать, ни слышат при жизни!... Какими недоразумениями, какими колоссальными роковыми недоразумениями полнится наша земля! О вы, неумеющие жить и умеющие умирать русскими людьми, очнетесь ли, опомнитесь ли вы когда-нибудь? Грех ваш – злой, пагубный для России – грех неведения, и даже не ваш личный, а принадлежащий целой вашей среде, и даже унаследованный от ваших отцов и дедов... Ужели не вразумителен вам язык событий? Ужели не под силу вам совлечь с себя это позорное греховное иго?
Но довольно. Все мы, каждый в своем роде и своею долею, повинны и ответственны в общем положении дел. Оставим же взаимные пререкания и, неся тяготы друг друга, примем на себя сообща и грех и казнь, и покаяние и обновление.
Время настало строгое. Но в меру ли важности переживаемых мгновений настроено духом наше русское общество? Пусть каждый допросит свою совесть, – и совесть не успокоит его. Прочь все эти поминки прошлого, гнилые сетования и укоры! Все стало нам теперь ясно и непреложно с нашими кровавыми, обидными неудачами. Новая пора встала, – и как день пристыжает малодушие ночи и гонит прочь все смутное и неверное, так и свет, твердый свет, заблиставший нам с гор Армении и холмов Плевны, обличил нам всю шатость наших надежд и расчетов, наши ошибки, вины, недомыслие, и все, что там нагнездилось во тьме... Воспользуемся же уроком: он куплен дорогою ценою крови, – пусть же не напрасны будут эти десятки тысяч геройских смертей! Не унывать теперь, – теперь-то и можно быть бодрым: ни колебания, ни выбора уже нет, в виду одно: победить! Нет отступления для России, хотя бы вся Европа воздвиглась стеной на пути. Нам в том порукою Царь, носитель и сберегатель народной чести. Отступление значит отступничество, предательство страдальцев-единоплеменников, измена историческому завету, начало политической смерти. К победе же, полной, всеразрешающей победе, направим все силы нашего духа, – в опору Царю, в подкрепление нашим неутомимым бойцам. Станем на высоте нашей великой исторической задачи; почтим врага, противопоставим дикому отчаянию фанатизма – ясность сознания, светлое воодушевление веры, несокрушимую твердыню убежденной воли. К тяготам нашим прибавим новые тяготы, к жертвам приложим новые жертвы, утысячерим напряжение, а пуще всего не станем рознить, воссоединимся духом с нашим родным народом.– О, не оставляйте его в неведении, не допускайте корениться недоумениям, очистите воздух, дайте ему вздохнуть нестесненною грудью! Незыблем он в своем уповании на Царя, на Царскую бдительность и не менее на Царское правосудие, но жаждет слова, властного слова, которое бы поведало ему правду – честную, мужественную, неукоснительную... Всякая правда ему по росту. Не отступится он от долга русской чести и совести, от векового завета, наш великий подвигоположник – народ. Многими, тяжкими, разнообразными испытаниями обставлен его исторический путь, но с помощью Бога, Которого он непостыдно исповедует, пред лицом вселенной, он перемог их и перебыл, – перебудет и переможет!...
Речь произнесенная председателем Московского Славянского Благотворительного Общества в публичном заседании 5-го марта 1878 года.
Милостивые государи! Деятельность нашего Славянского Общества, даже благотворительная, так тесно связана с современными политическими событиями за Дунаем, что мы невольно медлили назначением дня нашего годичного общего собрания: так уже виден был край кровопролитной борьбы, так уже близко надвигалось решение. 19 января стихла война, затем месяц томительного ожидания, и наконец 19 февраля, день освобождения миллионов русских крестьян, день возродивший нас всех нравственно и духовно, подписан мир, дарующий свободу и человеческие права миллионам человеков, – наших братьев по вере и крови, – возрождающий к новой жизни целые племена и страны.
Конечно, Восточный вопрос еще не порешен, Царьград не очищен от азиатской скверны и задача России совершена еще не вполне; тем не менее сбылось то, что самой смелой фантазии представлялось едва ли сбыточным еще два года тому назад. Этого не следует упускать из виду при оценке результатов войны. Что бы ни таилось в близком будущем, никто и ничто никогда не отнимет у нас самого существенного достояния наших побед, и как реки не потекут вспять, так не изменится и исполинский, безвозвратно совершившийся факт: Оттоманское владычество в Европе сокрушено на веки, хотя бы Турция еще и продолжала существовать; призван из небытия к бытию крупный политический Славянский организм – Болгария.
Было бы чему радоваться, было бы чем утешиться, если бы политический небосклон не был покрыт такими темными тучами. Нельзя, конечно, сомневаться в том, что Россия заставит уважит и исполнить условия договора, но низведут ли они мир, столь желанный, столь нужный, на злополучные населения Балканского полуострова – в этом трудно не усомниться. Трудно было бы предаваться радости мира в виду не только нерешенной судьбы и Герцеговины и Боснии, и земель Старой Сербии, и Македонии, и Греческих христианских провинций, но и кровавой брани с Турками, уже снова охватившей эти несчастные страны.
Трудно не смущаться, соображая, как мало удовлетворены те самые, которые первые подняли знамя борьбы, именно Герцеговинцы и Босняки, и Сербское Княжество, которое двукратно вело войну и в 1876 году одно выдержало на себе весь напор Оттоманских полчищ. Конечно, не Россия, а лишь одна Австрия тому виною, но в этом только новый повод в смущению. Конечно, не воинственные угрозы Австрии и Англии устрашают Россию, – но не может же она оставаться равнодушною к распалившейся зависти, кующей интриги и козни против славянской свободы и права, к явным покушениям на захват или дележ Турецких европейских владений и на овладение Дарданельским проливом.
Дипломатия сочиняет конгресс, а так как мы не понесем на цензуру наших условий мира, то исход лелеянного дипломатами измышления еще неизвестен, но не особенно предвещает пору благоденствия. Несомненно одно, что если бы Австрия от угроз России перешла к делу, она бы подняла новый, Австрийский, Западнославянский вопрос. И так как и на Балканском полуострове не водворена тишина, и даже относительно границ самой Болгарии можно опасаться замыслов европейских, то в этой неизвестости. в этом тяжелом недоумении, – которое однакож долго продолжаться не может, а между тем во многом парализует деятельность нашего Общества, – а предпочитаю, милостливые государи, воздержаться на сей раз от начертания программы наших будущих действий и созвать вас снова, когда политический горизонт хоть несколько прояснится. Тем более, что и из Болгарии мы еще не получили, но вскоре ожидаем получения сведений подробных и обстоятельных, способных точнее определить характер предстоящей нам деятельности. Теперь же я перейду к печальному событию, имеющему особую важность для нашего Общества, да и для всех, кому дороги судьбы России и Славянского мира. Путем смертей и страданий призваны мы были совершить святое дело воскрешения наших братьев. Болгарская почва упитана русскою кровью. На русских костях стала Болгария. И еще недавно, уже по прекращении брани, последний торжественный акт её освобождения и признания её самостоятельного бытия ознаменовался великою русскою жертвой. Во главу угла её, вновь созижденнаго, гражданского строя лег сам строитель, лег человек, отмеченный высшими дарованиями. Учредитель и организатор этой новой, сотворенной Россиею Болгарии сражен внезапно нервным ударом в селении Сан-Стефано, в виду Царьграда и Св. Софии, 19 февраля, в самый день подписания мирного договора, – в тот миг, когда, после долгих, тяжких трудов, он по праву мог бы сказать себе: "течение скончал, подвиг совершил". Смерть Черкасского не просто утрата умного, полезного государственного и общественного деятеля: убыло знаменитым умом, убыло целой крупной общественной силой, и заместить ее нечем...
Странное, замечательное, совершенно оригинальное явление представлял собою в России князь Владимир Александрович Черкасский, именно этим сочетанием в себе деятеля общественного и государственного. Он был бесспорно человеком государственным, он принимал деятельное участие в величайших государственных деяниях нынешнего царствования, – но он никогда не принадлежал к сонму ни царедворцев, ни сановников, не считался у них своим и не проходил обычных ступеней нашей служебной иерархической лестницы. Он всегда – вольно и невольно – сохранял за собою характер как бы представителя или делегата от общества на государственном деле, хотя бы он был и главным его руководителем. Его имя служило уже знаменем, возвещавшим всякий раз особую важность порученной ему работы, её особое значение не только для государственных, но и для общественных, для национальных интересов. Таковы факты представляемые его жизнью, которых не может отрицать никакое недоброжелательство, хотя бы и пыталось извратить их действительный смысл. Это был ум сильный, обширный, деятельный, просвещенный многосторонними познаниями, чрезвычайно ясный и обладавший необыкновенною творческою способностью: низводить абстракты на реальную почву, запутаннейшия, отвлеченные теории приводить к конкретной практической формуле и многотрудным задачам отыскивать самое простое решение. Он был чужд всякого доктринерства, в смысле подобострастия доктрине и насильственного подчинения ей жизни; никогда не рабствовал отвлеченной логике, напротив всегда считался с жизнью, с бытом. Он ценил и уважал Русскую историю и органические стихии народа, – умел в своих работах применяться к современной действительности и вступать с нею в плодотворное соглашение. Он не был ни идеалистом, ни теоретиком, но признавал значение и идеализма и теоретической деятельности, и замечательно, что люди, с которыми он был наиболее близок, большею частию были именно люди теорий и идеалов, нисколько не практики. Из идеалов он держался наиболее доступных осуществлению и любил теорию лишь как освещение данных жизни, как разум фактов.
Но что он любил пуще всего и самоотверженно, это честь и достоинство России, и, безусловно веруя в Русский народ, в его великую всемирно-историческую будущность, трудился неутомимо, не щадя сил, – как уже выразился князь Александр Васильчиков в своей прекрасной статье, – над основаниями, а не над венцом здания.
Значение князя Черкасского в деле Славянского возрождения не только дает мне право, но и налагает обязанность задержать несколько долее ваше внимание на этом недавно отшедшем и восстановить, насколько мне это возможно, его истинный нравственный образ. Говорю "восстановить", потому что, к сожалению, этот образ большею частью совершенно искажен в сознании русской публики, и если все сходились в признании за ним блистательных дарований, то наоборот, нравственная сторона его деятельности подвергалась самой разнообразной, хотя, большею же частию, отрицательной оценке. Князь Васильчиков уже коснулся этого явления и указал, что служило к нему поводом, из кого, главным образом, состоял хор ожесточенных хулителей. Нет сомнения, русские крепостники, реакционеры, скрывающиеся теперь под псевдонимом "консерваторов", польские паны и ксендзы, которых интересы имущественные и политические так много пострадали от реформ, совершенных при деятельном участии Черкасского, пылали к нему непримиримою ненавистью и, не жалея клевет, старались, – и успели, – настроить враждебно к нему людское мнение. Было бы однако же ошибкою утверждать, что только они, и они одни, относились к Черкасскому с неприязнью. Вина лежала отчасти и на самом князе. Всегда радушный хозяин, любезный и приветливый с друзьями и сочувственными ему лицами, Черкасский по большей части стоял к людям только одною стороною: стороною мысли, ума, расчета. Он слишком презрительно относился к людским толкам и пересудам, не заботился о мнении лиц им невысоко ценимых, и никогда не пытался рассеять недоразумения, вызванные его речами и внешним обращением. Как острый луч света режет слабые, подслеповатые глаза, так и его острый ум колол, резал, – особенно же глаза людей с туманною мыслью, ублажающихся самообольщением. Он любил, к сожалению слишком любил, издеваться над добродушною глуповатостью, – и уже без малейшей пощады клеймил высокомерную, злую глупость. Он владел удивительным уменьем выворачивать изнанку высокопарных речей своего антагониста, я в груде фраз о бескорыстии и гуманности обличать присутствие тайного своекорыстного мотива. Всякое излишество чувствительности, все в чем было очень уж мало ума, хотя бы и много сердца, мало толка, а только прекрасные тщетные пожелания, – что было больше по части праздных чувств, чем настоящего дела, встречало в нем ироническую улыбку, – которая, разумеется, редко ему прощалась. Действительно, он не всегда достаточно бережно отрезвлял юную идеалистическую восторженность, и этого, понятно, не могла любить пылкая молодежь. Таковы были особенности, скажу прямо, недостатки его натуры, связанные органически с положительными свойствами его ума и дарований. Он говорил в свое оправдание, что никто по крайней мере не может обвинить его в притворстве. И точно он никогда не притворялся; но он не только никогда не щеголял, а даже как бы боялся покрасоваться своими добрыми нравственными качествами, и, предпочитая казаться хуже чем лучше, – вполне в этом успел. Я позволю себе коснуться одной интимной его черты. Этот "бессердечный" человек (как его называли) был самым заботливым и великодушным из родственников. Я не знавал сына нежнее и почтительнее к матери (скончавшейся только за два месяца до него), но если бы кто-либо из самых приближенных друзей отважился похвалить ему такое его качество, он, вероятно, вызвал бы от Черкасского какой-нибудь не совсем приятный ответ. В его добрых личных делах – не было никакой той елейности, которая нередко ценится людьми выше чем самое добро.
Но все эти недостатки, сами по себе еще несущественные, могли подать повод только к недоумениям. Гораздо серьезнее общие, ходячие, сложившиеся в обществе обвинения. Его постоянно клеймили и еще не перестают клеймить прозванием честолюбца, властолюбца, человека без убеждений, руководившегося лишь эгоистическим личным расчетом.
Хотя и справедливо, что исторических деятелей, каким был князь Черкасский, судит история; хотя, может быть, и приличнее было бы, в виду еще не опущенного в могилу гроба, воздержаться теперь от всякой строгой оценки, однако же эти соображения не настолько вески, чтобы давать безвозбранно укореняться ложным наветам и оставлять в заблуждении современников, в чаянии отдаленного суда потомков. Тем более, что смерть имеет особенное свойство: разом подводя итог земному деланию, облегчать его уразумение и всему отводит свое место. На ходу жизни, в её буйстве, её ежедневных случайных проявлениях, из-за чужих и собственных толков, трудно познается основная, внутренняя правда человека, ускользающая, большею частью, даже от его собственного сознания. Особенно же мало поддаются анализу такие сложные организмы, как у Черкасского, исполненные таких, по-видимому, противоречивых влечений: анализ дробится и не дает цельного вывода. Только со смертью раскрывается в своем истинном смысле жизненный подвиг и тот нравственный центр тяжести, которым сам собою, хотя бы и бессознательно, определялся и уравновешивался человек.
Я не стану пускаться в полемику с обвинителями; пусть говорят за меня факты его жизни, в их совокупности, которым я и представлю беглый обзор.
Прилежный и даровитый студент юридического факультета Московского университета, князь Черкасский с особенною любовью занимается историей Русского права и еще в 1842 г. пишет на золотую кандидатскую медаль исследование о целовальниках, т. е. о древнем русском прообразе суда присяжных. Затем, кандидатом, он продолжает свои ученые занятия и изготовляет, для получения степени магистра, диссертацию об "Юрьеве дне", т. е. о свободе перехода и о закрепощении крестьян в древней Руси. Вот к чему, к каким основам Русской государственной и общественной жизни, устремилась, с самого начала своего самостоятельного поприща, мысль молодого Черкасского, – и это тем замечательнее, что умы современной ему молодой среды увлекались, большею частию, либерализмом совсем иного, превыспреннего, неприложимого к России и потому праздного свойства. В первую пору по выходе из университета, он предполагал посвятить себя ученому поприщу и искать кафедры истории Русского права, но отказался однако же от этого намерения по советам одного опытного и уважаемого им лица, старавшегося направить его к государственной службе. И действительно, с своими связями и положением в свете Черкасский, по общим понятиям, мог легко составить себе "блистательную карьеру": для молодого "честолюбца", казалось бы, нельзя было и желать лучшей обстановки, и он бы без труда дошел до высших иерархических степеней. Но должно быть не такова была натура этого человека, чтобы он, из честолюбия, согласился пожертвовать своею независимостью и пойти избитою, рутинною дорогой. Должно быть, уже и тогда, честолюбие в нем было несколько иного разряда: честолюбие силы себя сознающей и ищущей развернуться во всю свою ширь, владеть делом, избираемым его мыслью, – воплотить свои государственные идеалы. Трудно было даже и в самые молодые годы Черкасского вообразить себе его в роли какого-нибудь чиновника особых поручений, действующего по чужим, начальническим указаниям. Черкасский не пошел на службу, – нельзя было считать службою принятое им на себя звание почетного смотрителя уездных училищ, – и жил большею частию в Тульской деревне, занимаясь сельским хозяйством и изучая положение крестьян. В 1847 году он устраивает в Туле кружок из нескольких образованных помещиков для разработки проекта об уничтожении крепостного рабства, – кружок, который однако же, после Февральской революции 1848 г., был по распоряжению правительства закрыт.
Различные партии тянули его к себе: и аристократическая, которая думала найти себе в нем могучее орудие для своих олигархических химер, и так называемые западники, которые видели в нем Европейца и упорно хотели считать его своим. Но ознакомившись со всеми направлениями московской интеллигенции, Черкасский, в начале пятидесятых годов, стал постепенно сближаться с людьми так называемого славянофильского круга, хотя сближение с ними не представляло в то время никаких выгодных расчётов ни в каком отношении, а способно было только компрометировать и во мнении властей, и еще более во мнении общества: славянофилы в те годы не только не пользовались популярностью, но были предметом постоянных насмешек, клевет и ожесточенного поругания в литературе. Что же влекло его к этим людям, с которыми Черкасский в ту пору расходился по многим существенным основам славянофильства? Вероятнее, прежде всего, таланты некоторых из них, – общая с ними любовь к России, преданность её национальным интересам, уважение к Русскому народу и к его исторической стихии, потому что для Черкасского народ никогда не был tabula rasa, как для тогдашних раболепных поклонников западной цивилизации. Влекло может быть также и невольное сочувствие с нравственными качествами лучших представителей этого круга. Как бы то ни было, но он дорожил отношениями с ними. Во 2 томе "Московского Сборника" за 1853 год должна была появиться его статья об Юрьеве дне, но этот том в рукописи весь, со всеми статьями, не был допущен в печати, – "не по тому что было в нем сказано, а по тому, что умолчано" – объяснил издателю покойный начальник Штаба III Отделения, Л. В. Дуппельт. Вместе с тем некоторые участники сборника, в том числе и князь Черкасский, подверглись ограничению в правах печатания и полицейскому надзору: все это было снято с них лишь по восшествии на престол ныне благополучно царствующего Государя.
Но и затем Черкасский не пользуется никаким случаем для составления себе служебной карьеры. В 1857 году в известном Славянофильском издании "Русская Беседа" он поместил несколько небольших статей, преимущественно по вопросам внешней политики, и этим первым своим печатным дебютом сразу обратил на себя внимание как на первоклассного публициста.
Наконец, в конце 1857 года наступила пора, так давно чаемая Черкасским, к которой вся предшествовавшая его жизнь была только приготовлением. Высочайше разрешено было образовать в губерниях Комитеты для обсуждения способов к освобождению крестьян, или к "улучшению их быта", как это тогда официально называлось. Черкасский отдался любимой задаче вполне, всеми силами духа, и, стоя во главе меньшинства, громил большинство своими блистательными и, правду сказать, несколько язвительными речами. Борьба была его стихией. Большинство не могло ему простить, ему – князю, аристократу по происхождению, демократическую будто бы затею наделения крестьян землею: добро бы он был человек неимущий, добро бы искренний, простодушный идеолог, увлекающийся фантазиями либерализма, гуманности и т. д...! Но такого права на ересь помещичье большинство в Черкасском не признавало и чувствовало в нем опасную себе силу. Раздражение дошло наконец до того, что на выборах в Тульском Дворянском Собрании два дня стояла буря: препирались об исключении князя Черкасского, как недостойного, из числа Тульских дворян. С ироническою улыбкою на устах выдержал он весь этот ураган, стихший поневоле за неимением законного повода к исключению. Но в то самое время, когда партия крепостников пыталась подвергнуть его такому остракизму, неистово бесновалась против Черкасского, – забавно, но и стыдно вспомнить, – и либеральная, т.е. наша претендующая на либерализм журналистика, за то, что в одной из своих по крестьянскому вопросу статей в журнале А. И. Кошелева "Сельское Благоустройство", Черкасский предполагал предоставить в селениях старшинам право наказывать провинившихся крестьян, за неимением других мер взыскания, несколькими ударами розог. Не ведая никаких условий народной жизни, не принимая никакого участия в тяжких трудах по крепостному вопросу, нисколько не соображаясь с положением самих борцов за дело крестьянской свободы, – только вскарабкавшись на ходули "цивилизации", – наши арлекины либерализма и гуманности, вместе с ругательствами, присылали по почте целые пуки розог в редакцию "Сельского Благоустройства"!
О том же, как решался вопрос о наделе крестьян, пустоголовым крикунам не было дела. Не удивляйтесь, что я упомянул об этом ничтожном, по-видимому мелочном обстоятельстве: еще недавно, после 20-ти лет, в некоторых петербургских журналах (и самых значительных) возобновлен покойному деятелю освобождения тот же шутовской упрёк!
Призванный в члены Редакционных Комиссий для составления Положения о крестьянах, Черкасский переехал в Петербург и сдружился на общей работе с Николаем Милютиным и в особенности с Юрием Самариным. Сближение с последним, по собственному сознанию Черкасского, оказало на него значительное нравственное влияние. Дни и ночи самоотверженного, одушевленного труда, в течении более двух лет, постоянная, упорная борьба, шаг за шагом, с могущественными противниками, хулы, клеветы, ненависть, остервенелая брань, – все пережитое и испытанное этими тремя главными работниками величайшего в мире благодеяния, вечной славы нынешнего Государя, – все это теперь уже мало ценится или позабыто. Но таково значение для России дела 19 февраля 1861 года, как бы оно ни было несовершенно в частностях, что имена упомянутых деятелей должны бы произноситься не иначе как с благоговейною признательностью.
Это была лучшая эпоха в жизни Черкасского. По издании Положения, и он и Самарин поспешили на новый подвиг – практического применения своей работы в жизни: Самарин, в качестве члена губернского по крестьянским делам Присутствия, в Самару; Черкасский, в должности мирового посредника, в родной Веневский уезд. Его разумные действия были тотчас же оценены как крестьянами, так и помещиками, и прежняя озлобленная вражда Тульского дворянства к Черкасскому была вскоре оставлена.
После двух лет труда, открылось ему новое поприще. Начался польский мятеж. Испробованные способы укрощения и умирения не приводили к цели. Сила штыков при слабой мысли оказывалась недостаточною. Государю угодно было признать необходимость новых приемов и поручить дело Н. Милютину. Но Милютин не стал работать один, а пригласил к содействию своих обоих сподвижников крестьянского дела. С Высочайшего соизволения, но в качестве частных людей, Черкасский и Самарин вместе с Милютиным, не без опасности для жизни, объехали Царство Польское, и плодом их усиленных трудов явилось Положение 19 февраля 1864 г., наделившее Польских крестьян землею и освободившее их от шляхетского материального гнета. По выполнении своей задачи, Самарин возвратился в Россию, а Черкасский, по совету Милютина, вступил в первый раз на службу, на должность главного директора Комиссии Внутренних Дел. Тут-то впервые обнаружил в себе Черкасский блистательные способности администратора, в высшем политическом значении этого слова; впервые почуяли польские мятежные паны и ксендзы присутствие новой, не проявлявшейся дотоле силы, – силы мысли и сознательной воли, – русское знамя поручено было твердой и умной руке! За то какой дружный поход озлобленной ненависти воздвигло против себя это новое, невиданное пугало, этот русский ум, – и не только в польской среде, но и в Риме и в Австрии, особенно когда Черкасский завел живые сношения с Галицией и с русскими униатами. Вообще в Австрии особенно ненавидели Черкасского, и были правы: Русь Карпатская и Галицкая была его любимою, задушевною мечтою... В русской административной рутине новая струя мысли и сознательного русского национального чувства, внесенная Черкасским из общественной сферы, – Черкасским, прямо "из общественных вольных деятелей", из мировых посредников вскочившим почти в министры, – также представлялась чем-то инородным; какою-то острою занозою, неспособною раствориться в этой стихии посредственности, бездарности и пошлости. Те, которые могли считать себе Черкасского будущим соперником и многочисленная дружина врагов, нажитая себе Черкасским за участие в Положении 19 февраля, и не менее многочисленная фаланга высокопоставленных иностранцев с русскими именами, не признающих в России ни Русского народа, ни народности, ни истории, – все, соединясь в общий стан, направили свои стрелы против Черкасского. Последнему было еще не трудно действовать – при поддержке Н. А. Милютина в Петербурге, но паралич, сразивший этого доблестного государственного мужа и замена его другим, заставили Черкасского выйти в отставку. Он был убежден, может быть и ошибочно, что ему не будет дано прежнего простора для деятельности, что он не будет уже таким полным хозяином дела, каким был, а он мог управлять делом только в качестве старшего, в качестве хозяина почти самовластного... Несколько более гибкости, более ловкости, более терпения и корыстного расчета, и Черкасский остался бы на службе и достиг бы, без сомнения, высших верхов знати и почести..! Как согласить такой неблагоразумный образ действий Черкасского с представлением о честолюбце, лишенном всяких убеждений и руководящемся только соображениями личных выгод? Как ни желал он себе высшего административного поприща, где бы его силы могли найти себе полное развитие и применение, как ни клонило его в эту сторону – чести и власти, – был в нем, стало быть, какой-то нравственный центр тяжести, который перевесил расчет – и поставил на своем.
Снова Черкасский в бездействии, но через два года снова выступает общественным деятелем, уже в звании Московского Городского Головы. Здесь опять является такой эпизод его жизни, который совершенно противоречив понятию о Черкасском, сложившемуся во всех умах, даже очень близких к нему людей. Никто не мог себе объяснить, как человек расчета, чуждый всяких увлечений, ловкий и т. д., мог совершить ту ошибку, которая заставила его сложить с себя звание Головы и окончательно закрыла ему пути к высшим постам администрации. А между тем инициатива этой ошибки принадлежала всецело Черкасскому; он и сам затруднялся истолковать поступок, который лично для него не мог, очевидно, иметь иных последствий кроме самых вредных. Такую неловкость, такую непоследовательность трудно однако же назвать безнравственной! Да и не была ли эта непоследовательность только мнимою? Вопреки ему самому, наперекор всем расчетам, не было ли в этом поступке чего-то такого, что согласовалось с внутреннею нравственною стихиею души? Я разумею попытку заявить о настоятельной общественной потребности в свободной искренности для слова и для верующей совести.
Тяжело было видеть Черкасского осужденным на жизнь частного человека, эти силы, эти способности, бездействующими, – но еще томительнее было ему самому. Он старался рассеяться путешествием по Европе, где все, от Бисмарка до Тьера, разом оценили его по достоинству и только дивились России, небрегущей такими талантами. Но путешествие не могло удовлетворить жажде деятельности этого атлета работы. Года проходили, силы ржавели в праздности, душу точило раздражение.
Прошло шесть лет. Раздалось знаменитое Царское слово 11-го октября 1876 года, как дальний раскат грома предвозвещавший военную бурю. Черкасский не счел для себя возможным оставаться в стороне и предоставил себя в распоряжение высшей власти. Настало его новое и последнее земное служение. Кроме обязанностей Уполномоченного при Действующей армии от Центрального Петербургского Управления Общества Красного Креста, доверие Государя Императора возложило на него звание Заведывающего гражданскою частью во вновь занимаемом крае.
Если только представить себе исполинский объем, обстановку, все трудности порученной Черкасскому задачи, так можно лишь дивиться, как сумел одолеть ее Черкасский и дать ей удовлетворительное решение. Предстояло вводить гражданский строй в страну, политически не существовавшую, которая даже не имела и признанных географических очертаний, которая была дотоле не более как этнографическим термином; в страну почти незнаемую, о которой ни русская наука, ни Министерство иностранных дел не заготовили никаких точных сведений; в страну постепенно отвоевываемую у неприятеля, так что нельзя было даже заложить общего фундамента сразу и вывести здание хоть вчерне, с тем, чтоб потом заняться его отделкой и приспособить к жилью, а приходилось, держа общий плав, общую систему в уме, строить кусками, то в одном, то в другом месте, и не имея целого, приводить в жизнь и в действие отдельные второстепенные части; наконец в страну, представлявшую менее удобств для решения подобной задачи, чем даже какая-нибудь Ферганская область. В последней достаточно было сменить хана и высших чинов и воспользоваться существующим гражданским материалом; здесь же совершался целый социальный переворот, перемещение слоев населения. Весь верхний правящий слой – турецкий снимался или уничтожался; с появлением русского войска бежало все, от паши до последнего каваса, рушился весь административный порядок, – надлежало вновь созидать все, сверху до низу, спешно, без малейшего промедления. Прибавьте к этому, что этот гражданский строй вводился на самом театре войны, по пятам воюющих войск, действующих естественно в сфере "военного положения", которое в то же время есть прямое отрицание гражданского. Рядом с насилием, хотя бы и организованным, приходилось водворять организованную свободу, законность, порядок и в то же время удовлетворять военным потребностям трехсоттысячной армии! Идут полки, гонят Турок, отнимают городок, вслед за ними водворяется гражданское управление, – и новые полки, проходя, не имея уже права распоряжаться по военному положению, настойчиво предъявляют свои неотлагательные нужды к управлению созданному лишь накануне. Сколько поводов обвинять это управление в недостатке порядка и распорядительности! Прибавьте к этому еще, что гражданскому организатору приходилось иметь дело с населением, хотя и родственным, расположенным к нам, но терроризованным и насилиями Турок и нашими неудачами, – населением от пятисотлетнего рабства лишившимся всякой инициативы. Да и какое же могло быть добровольное содействие Болгар в тех местностях, например, которые переходили не раз от Турок в Русским и от Русских к Туркам? Могли ли Болгары, особенно в селах, приниматься охотно за самоуправление по приглашению русских властей и способствовать успеху гражданской организации, имея перед собою пример Ени-Загри, Казанлыка, Елены? Вспомните наконец, что до самого конца войны едва ли кому могло быть известно, вся ли Болгария или только небольшая часть её будет освобождена, будет ли она независима или полузависима, и какую получит политическую форму.
А между тем русское правительство не могло поступить иначе и ограничиться введением только военного управления, потому что военное управление упраздняется с отбытием войск, и тогда Болгария была бы ввергнута в тот хаос, в котором оставило ее падение турецкой администрации. Эта неурядица могла бы подать Европе повод к вмешательству и снова поднять вопрос о реформах посредством Европейской Комиссии; введением же гражданской организации Россия заявляла, что призывает Болгарию к немедленному самостоятельному бытию. И что бы ни говорили, князь Черкасский с замечательным искусством решил эту, по-видимому, неразрешимую задачу. Введенное им гражданское управление не предопределяет и не исключает никакой политической формы, – оно необходимая принадлежность всякого благоустроенного гражданского организма. Для самоуправления сельского, земского и городского он дал широкий простор, воспользовавшись порядками, уже существовавшими при Турках, и применив их к потребностям болгарской политической автономии. Благодаря ему Болгария обладает теперь орудиями, необходимыми для самостоятельного национального развития и правильного беспрепятственного отправления гражданской жизни.
И при каких условиях совершил он этот высокий подвиг? Он не имел возможности свободного выбора подчиненных. Откуда было взять людей для наполнения должностных мест, когда Болгария могла выставить лишь самое небольшое число образованных работников, и почти никого, способного к административному делу? Один, вдалеке от России, без друзей и товарищей, среди тревог и и лишений походной жизни; в суете Главной Квартиры с её многочисленным личным составом, – среди пререканий всегда борющихся двух стихий, военной и гражданской, среди интриг и сплетен, неразлучных с высшими сферами власти; неся ответственность и перед армией за слабость гражданского управления, чуть ли не за всякого запуганного Болгарина, – и перед Болгарией и общественным мнением России за каждый произвол воинского начальника и за каждую излишнюю ревность гражданских чиновников при удовлетворении военных нужд, – вот та обстановка, при которой приходилось ему работать, та атмосфера, которою он дышал. В то же время он исполнял другие, не менее тяжкие обязанности по званию Уполномоченного Красного Креста. И также конечно был осыпан градом разнообразнейших нареканий, как будто Красный Крест призван удовлетворять всем санитарным нуждам армии и восполнять собою недостаточность военно-медицинского управления. Я впрочем не намерен касаться этой стороны его деятельности. Позволю себе заметить только одно: едва ли – не говорю уже о Бисмарке или Питте – Пальмерстон или даже граф Андраши, которому сравнение с Черкасским, конечно, может быть только лестным, пригодились бы для звания Уполномоченного Красного Бреста при Действующей армии. Эта высокопочтенная, благая деятельность едва ли требует способностей государственных, во всяком случае требует талантов совсем иного калибра и иной категории. Замечу также, что князь Черкасский не щадил жизни при уборке раненных под Плевной и, по свидетельству иностранных корреспондентов, распоряжался делом под пулями с поразительным мужеством...
Не под силу было одному человеку нести такие задачи, такую тяготу труда, забот и борьбы. Он изнемогал от истомы и раздражения, – и раздражение плодило ему новых врагов. В то же время в дорогом отечестве нашлись досужие борзописцы, у которых хватило духа пустить по России ложные, дерзкие пасквили, зная, что в нашем обществе, при его детской незрелости, всякому печатному слову еще готовы дать веру; зная также, что обвиняемый, по отдаленности и по своему официальному положению, поставлен в невозможность опровергнуть клевету. Такие статьи, затрудняя задачи России возбуждением к ней недоверия в среде Болгар, так совпадают с целями Англии и Австрии в настоящую пору, что можно было бы признать их писанными по иностранному заказу, если бы только они были дельней и умнее. Но увы! все это – доморощенные продукты той нашей интеллигенции, преимущественно петербургской, которая своим лакейством пред Европой, своим отчуждением от русской народности обрекла себя на вечное недомыслие, вечное больное, худосочное детство.
Перейдя пешком Балканы и вступив вскоре потом, вместе с торжествующими нашими войсками, в Адрианополь, князь Черкасский, по его словам, был вознагражден этою минутою за все 14 месяцев трудов и скорбей. Его благоговению пред русским солдатом не было меры. На него и на Русский народ возлагал Черкасский неколебимую надежду за будущее России. "Всю ее держит" – писал он из за-Дуная – "на своих могучих плечах этот простой, этот сиволапый мужик! Все одолеет, все вынесет наш добрый, наш великий страстотерпец – русский солдат!"
Я может-быть слишком увлекся и подробнее, чем предполагал, изложил вам главные характеристические данные жизни князя Черкасского. Предлагаю вам самим сделать логическую посылку и добыть вывод, и затем сверить его с обычными, банальными суждениями об этом великом гражданском бойце и доблестном подвижнике.
В знаменательном совпадении для смерти князя Черкасского со днем 19 феврали, днем освобождения русских крестьян и днем освобождения Болгарии, днем исполнения Россиею своего великого исторического призвания, видится что-то свыше правосудное. Этою смертью как бы запечатлела вечная, неразрывная связь имени князя Черкасского с величайшими христианскими деяниями не только русской, но и всемирной истории...
Речь И. С. Аксакова, произнесенная 22-го июня 1878 в Московском Славянском Благотворительном Обществе.
Милостивые государи! Надгробным словом начались наши последние два собрания. Четыре месяца тому назад, хоронили мы человека, знаменитого дарованиями, самоотверженно послужившего святому русскому делу – делу освобождения и созидания Славянского мира. Мы оплакивали преждевременную смерть гражданского устроителя вновь похищенной из турецких когтей Болгарии, последовавшую в самый день подписания Сан-Стефанского договора, и прославляли имя, связавшее себя неразрывно с одним из "величайших христианских деяний современной истории": в самом деле, вся Болгария призвана была к новой жизни, не было уже более ни одного христианина – раба на всем пространстве Болгарского расселения от Дуная до Марицы!
Не опять ли хоронить собрались мы сегодня, но уже не человека, а миллионы людей, целые страны, свободу Болгар, независимость Сербов? хоронить великое, святое дело, заветы и предания предков, наши собственные обеты, – хоронить Русскую славу, Русскую честь, Русскую совесть?....
Нет, нет и нет! Скажите вы все, здесь собравшиеся: неужели все это не сон, не просто страшные грёзы, хотя бы и наяву? Неужели и впрямь на каждом из нас уже горит неизгладимое клеймо позора?.... Не мерещится ли нам все то, что мы будто видим, слышим, читаем?
Или наоборот: прошлое было грезой? Галлюцинация, не более как галлюцинация все то, чем ми утешались и славились еще менее полугода тому назад?! И плененные Турецкие армии под Плевной, Шипкой и на Кавказе, и зимний переход русских войск чрез Балканы, и геройские подвиги наших солдат, потрясшие мир изумлением, и торжественное шествие их до Царьграда, – эти необычайные победы, купленные десятками тысяч Русских жизней, эти несметные жертвы, принесенные Русским народом, эти порывы, это священнодействие народного духа, – все это сказки, миф, порождение распаленной фантазии, может быть даже "измышление московских фанатиков!" Не было ни побед, ни победоносных вождей, ни пролитой русской крови, ни избиения Турками христиан, ни избавления Русскими христиан. Однако же полсотни тысяч солдат – раненых, больных, изувеченных призреваются теперь на всем пространстве России, – однако победоносные дожди возвратились и всенародно, во свидетельство русских побед, возведены в сан фельдмаршалов.... Это уже кажется не мечта, а действительность. Однако еще недавно в самом Петербурге, с флагами, пением народного гимна на улицах, с торжественным молебном и пальбою из Петропавловске крепости, праздновалось официальное обнародование Сан-Стефанского договора, скрепленного подписью нашего кабинета – и ныне разрываемого в клочки....
Но если все это было, возможно ли же быть тому, что есть, что творится теперь там, на конгрессе, что служит прямым отрицанием, противоречием, надругательством всему бывшему? Ужели хоть долю правды должны мы признать во всех этих корреспонденциях и телеграммах, которые ежедневно, ежечасно, на всех языках, во все концы света разносят теперь из Берлина позорные вести о наших уступках и, передаваясь в ведение всего народа, ни разу не опровергнутые русскою властью, то жгут его стыдом и жалят совесть, то давят недоумением? Какую же картину рисуют перед ним все эти публичные сказания? Ты ли это, Русь-победительница, сама добровольно разжаловавшая себя в побежденную? Ты ли на скамье подсудимых как преступница, каешься в святых, подъятых тобою трудах, молишь простить тебе твои победы?.... Едва сдерживая веселый смех, с презрительной иронией, похваляя твою политическую мудрость, Западные державы, с Германией впереди, нагло срывают с тебя победный венец, преподносят тебе взамен шутовскую с гремушками шапку, а ты послушно, чуть ли не с выражением чувствительнейшей признательности, подклоняешь под нее свою многострадальную голову!...
Ложь! Если в таком чудовищном образе и представляется Россия из Берлинских писем и телеграмм, то самая чудовищность служит лучшей порукой, что этому не бывать. Не то, чтоб мы сомневались в справедливости сообщений о замыслах и притязаниях Англии с Австрией, руководимых пресловутою маклерскою честностью Германского канцлера. Нисколько. Кривде и наглости Запада, по отношению к России и вообще к Европе Восточной, нет ни предела, ни меры. Этой исторической аксиомы, как и никаких уроков истории, не ведают только русские дипломаты да петербургские руководящие сферы.... Более чем вероятными, увы! признаем мы также и сообщения о действиях наших представителей на конгрессе: на веки не забыть нам услуг, оказанных русскою дипломатией России в эти последние два года. Но каких бы щедрых уступок, во вред России и к выгоде наших врагов, ни натворили русские дипломаты, – разве Россия, в лице своего Верховного Представителя, сказала свое последнее слово? Не верим, чтоб все эти щедроты на счет русской крови и чести были одобрены Высшею властью; не верим и не поверим, пока не появится о том официальное правительственное извещение. Но даже и предположить подобное извещение было бы преступлением против достоинства власти!....
И в самом деле, мыслимо ли, чтоб весь этот колоссальный абсурд, эта ошеломляющая нелепость решений конгресса, это сплошное надругательство над Россией могло когда-либо стать совершившимся фактом?
Посудите сами:
Из-за чего возгорелась война, из-за какого ближайшего повода? Из-за турецкой повальной резни, совершенной над населением Южной Болгарии. Какая главная возвещенная задача войны? Вырвать Болгарское племя из-под турецкого ига. Никогда никакая война не возбудила такого всеобщего на Руси сочувствия и одушевления, не вызвала столько жертвоприношений любви, не заслужила в такой полной мере названия "народной", как именно эта война, благодаря именно этой священной задаче. По переходе наших войск через Дунай Императорская прокламация объявляет Болгар свободными. Немедленно, по Высочайшей воле, полагается начало правильной гражданской организации края, и всюду, по мере его занятия, вводится нами не временное военно-полицейское, а прочное гражданское управление. После исполинских усилий, русские войска преодолевают Балканы; русские власти устанавливают новый строй и по всей Южной Болгарии. Сан-Стефанским договором, скрепленным подписью Императора России и подписью самого Турецкого падишаха, вся Болгария по обе стороны Балкан возводится в Княжество. Российский Императорский Комиссар торжественно водворяется в главном Южно-Болгарском городе Филиппополе и делает уже приготовления к созыву народного собрания... Поверила наконец несчастная страдалица-страна своему избавлению, с радостию отдалась вере и в свою будущность, вздохнула свободно, ожидала и вдруг... С соизволения той же самой великодушной избавительницы – России, как по живому телу распиливается Болгария на две части, и лучшая, плодороднейшая её часть, Забалканская, та именно которая наиболее истерзана, изъязвлена, осрамлена турецкими зверствами, возвращается в турецкое рабство!... Русские же победоносные войска, те самые, что ценою своей крови добыли свободу Южных Болгар, приглашаются вновь закрепостить их побежденному извергу и так сказать собственноручно отвести: христианских жен на поругание, детей на посрамление, всех на лютую турецкую месть за то, что верили в Русскую власть, за братское сочувствие к Русским!
А еще в Петербурге, как пишут в газетах, многое множество легкомысленной военной молодежи и всяких государственных недоростков, вращающихся в петербургских гостиных, позволяет себе повально глумиться над Болгарами и бранить их за недостаток будто бы доверия и радушия к Русским! Не говоря уже о том, как несправедливо, как бессердечно относиться таким образом, на основании частных случаев, огульно ко всему народу, да еще к народу, нравственно забитому, удрученному пятивековым гнусным рабством, спрашиваем их: разве, после всех наших торжественных и нарушенных обещаний, достойны оказываемся мы доверия и любви Болгар?...
Бедный русский солдат, тебе стыдно будет и глаза поднять на этих твоих "братушек"... За что же, благодаря русской дипломатии, будешь ты заклеймен в памяти Болгарского народа ненавистным названием предателя!...
И осмелится кто-нибудь поверить, чтоб такие результаты конгресса были освящены согласием Русской власти!... Да что же такое случилось? Не претерпели ли мы поражения, страшного, поголовного, хуже даже Седана, потому что и после Седана Франция не пошла на мир и отбивалась пять месяцев? Ничего не случилось, никаких боев не было. Только притопнул лорд Биконсфильд, да Австрия пригрозила пальцем: так, по крайней мере, повествуют наши газеты. Русская дипломатия, пожалуй, и могла испугаться, но только она одна, и никто больше.
Все это тем более невероятно, что русскому правительству менее чем кому-либо можно убаюкивать себя надеждою, будто участь Южных Болгар вполне обеспечивается назначением некоторых реформ. Оно слишком богато историческим опытом, да и не оно ли само, на Константинопольской конференции, с такою силою обличало несостоятельность всех гарантий подобного рода? Тем более, что Англия не дозволила истолкования этих реформ в широком смысле административной автономии и допустила их единственно приличия ради и для облегчения России её политического отступления. Не только не в интересе Англии оградить Южных Болгар от всякого посягательства на их права личные и общечеловеческие, но вся задача поставленного ею на конгрессе Болгарского вопроса в том только и состоит, чтобы вытравить из Южной Болгарии всякий след Болгарской народности. Ей запрещается даже и именоваться Болгарией. Ведь христианским губернатором может быть назначен и Англичанин в роде Бекер-паши и известного английского консула Болгаро-убийцы. Ненависть и ожесточение великобританского первого министра к Болгарам, невинным виновникам последней войны, доросли до таких размеров, что лорд Биконсфильд был бы не прочь видеть повторение турецкой резни 1876 года, только с меньшим скандалом и в более легальной форме. Он заботливо обеспечил себе возможность повального истреблении Болгарского в Румелии племени, при первом признаке мятежа. Именно для того, как официально разъяснено самой Англией, чтобы предоставить Туркам все средства к немедленному подавлению всякого восстания христиан в самом его начале, по всей южной Болгарии будут тянуться турецкие этапные военные пункты, и Балканы послужат местом постоянного пребывания для турецких полчищ, которые таким образом могут, во всякую минуту, низринуться как в долины Тунджи и Марицы, так и в Придунайскую Болгарию. Признаки мятежа! Да и теперь в Румелии только присутствие двухсот-тысячной Русской армии едва-едва сдерживает взрывы мести и озлобления между Турками и Болгарами! Вот какая перспектива открыта решением конгресса для Болгарского населения, а официозный, на казенные деньги издающийся в русской столице орган чужестранных интересов, Journal de St. Petersbourg, смеет возвещать, что России нечего беспокоиться, что её жертвы принесены не напрасно, что свобода и безопасность христиан вполне обеспечены! Бывают самообольщения хотя и грубые, но искренние и невольные: они еще могут служить каким-нибудь извинением человеку. Им нет места в настоящем случае: здесь может быть только один вольный, преступный обман собственной совести!
Не такова совесть у Русского народа. И если, после не совсем торжественной ретирады Императорского Комиссара из Филиппополя в Тырново, после удаления русских войск за Балканы, возобновятся случаи турецкого зверства, и вновь прольется христианская кровь, и вновь наругается Турок над христианскими женщинами, и дойдет о том до слуха России, – не воспрянет ли она, словно уязвленная, вся как один человек, и ринется, посылая проклятия своим дипломатам?....
Ринется? Как бы не так! Именно против этих-то великодушных русских порывов и приняты меры лордом Биконсфильдом сообща с русскими дипломатами. Британский министр, с бесцеремонностью сознающей себя силы, так прямо и объявил, что вся его задача: оградить Турцию от новой победоносной Русской войны, как бы там ни мучились христиане; одним словом, что весь конгресс ничто иное как открытый заговор против Русского народа. Заговор с участием самих представителей России!! Так как опыт показал, что Балканы, оставшиеся до сих пор непреодолимою естественною преградою, не могли сдержать стремления наших войск, то, по решению конгресса, по всему Балканскому хребту будут возведены, конечно с помощью английских денег и инженеров, такие турецкие укрепления с надежными турецкими гарнизонами, которые бы сотворили из Балкан твердыню действительно необоримую....
Вот к чему послужила вся Балканская страда Русских солдат! Стоило для этого отмораживать ноги тысячами во время пяти-месячного Шипкинского сидения, стоило гибнуть в снегах и льдинах, выдерживать напор бешеных Сулеймановских полчищ, совершать неслыханный, невиданный в истории зимний переход через досягающие до неба скалы! Не успели герои Шипки, имя которой стало так любезно, так сродни народному слуху, не успели они вернуться домой и утешиться благодарностью соотчичей, как воочию пред ними Русскою властью против них же Русских солдат, преодоленные ими преграды обращаются в непреодолимые! Без краски стыда и жгучей боли нельзя уже будет теперь русскому человеку даже произнести имя Шипки, Карлова и Баязета и всех тех мест, прославленных русским мужеством, усеянных русскими могилами, которые ныне вновь предаются на осквернение Туркам! Добром же помянут эту кампанию и русскую дипломатию возвратившиеся солдаты!
И мы отважимся поверить, что на все это последовало одобрение Верховной Власти?.... Никогда!
Наша дипломатия хочет утешиться тем, что она добилась у конгресса согласия на возведение Придунайской Болгарии в Княжество. О простота, простота! Неужели можно думать, что после такого открытого изъявления своих замыслов, Англия и Австрия дозволят свободное и самостоятельное, в национальном духе, развитие Придунайского Болгарского края? Неужели можно ожидать, что Англия и Австрия не примут всех нужных им мер, для того чтобы парализовать всякое значение этого княжества и поработить его себе в политическом и экономическом отношении? Англия уже заявила свое требование участвования в гражданской организации княжества. Затем все второстепенные подробности, все "детали" решено установить после конгресса, посредством особых комиссий и посольств в Цареграде. Уступив в главном, стоит ли препираться о мелочах? Русские дипломаты за мелочами гоняться не любят! Но сеть мелочей, систематически сотканная Англией и Австрией, так опутает Придунайское Болгарское Княжество, как будто оно сжато железными обручами, и не высвободиться ему из них.
Да меры уже и приняты. Если Сан-Стефанский договор, по сознанию всего русского общества, грешил явною несправедливостью по отношению к Сербии, Боснии, Герцеговине, то конгресс взялся исправить эту ошибку. Сербии принарежется несколько лишних квадратных миль, но за то австрийские войска вступят в Боснию и Герцеговину. С умилительным единодушием все державы, исключая Турции, но не исключая России, благословили Австрию на оккупацию, без сомнения бессрочную, этих двух Славянских земель, а потом на подчинение себе, в той или другой благовидной форме, в военном, политическом и экономическом отношении, и независимой Сербии и независимой Черногории, и всей продольной полосы Балканского полуострова вдоль западных границ Болгарии, вплоть до Эгейского моря! Русская дипломатия видит в этом даже какое-то особенное торжество своей политики и с увлечением, которому граф Андраши даже и не вдруг поверил, приветствовала, как новую эру, разграничение сфер влияния России и Австрии на Балканском полуострове!
Нет таких и слов, чтоб заклеймить по достоинству это предательство, эту измену историческому завету, призванию и долгу России. Согласиться на такое решение – значит подписать свое самоотречение, как Главы и Верховной Представительницы Славянского и всего Восточно-Христианского мира, – значит утратить не только свое обаяние, не только сочувствие, но и уважение Славянских племен, наших естественных, наших единственных союзников в Европе. Свобода, самобытное развитие и преуспеяние духовных стихий Славянской народности возможны для Славян только в единении любви с Русским народом.... Иначе решает русская дипломатия! Для того только, православный Русский народ, единый могучий и независимый из всех Славянских народов, для того только и пролил ты свою драгоценную кровь, принес в жертву сотни тысяч твоих сынов, для того ты и разорялся и временно обнищал, стяжал себе поистине венец страстотерпца и мученика, чтобы собственными победами унизить себя как Славянскую державу, расширить владения, умножить силу врагов – твоих и всего Славянства, и подчинить Православных Славян господству Немецкой и католической стихии! Напрасный мученик, одураченный победитель, полюбуйся на свое дело!...
Если во время Константинопольской конференции мы говорили, в таком же собрании, что щеки пылают у России от получаемых ею пощечин, то что же сказать теперь, при ежедневных, торжественных заушениях? А русские дипломаты, если верить газетам, после каждого заушения, только расписываются в получении и просят взамен для России лишь аттестата о "бескорыстии"! По истине бескорыстно, и в аттестате им не отказывают...
Слово немеет, мысль останавливается, пораженная, пред этим колобродством русских дипломатических умов, пред этою грандиозностью раболепства! Самый злейший враг России и Престола не мог бы изобрести чего-либо пагубнее для нашего внутреннего спокойствия и мира. Вот они, наши настоящие нигилисты, для которых не существует в России ни русской народности, ни православия, ни преданий, которые, как и нигилисты в роде Боголюбовых. Засулич и К°, одинаково лишены всякого исторического сознания и всякого живого национального чувства. И те и другие – иностранцы в России и поют с чужого европейского голоса; и те и другие чужды своему народу, смотрят на него как на tаbala rasa, презирают его органические, духовные начала, стараются сдвинуть его с пути, заповеданного ему историей и направлять насильственно на путь противоестественный... Все они – близкая друг другу родня, порождение одного семени, хотя и различествуют между собою бытом, воспитанием, нравами, доктринами и главное – степенью самосознания. Предоставляю вам самим решать, кто же однако из них: сознательных и бессознательных, грубо-анархических и утонченных государственных нигилистов, в сущности опаснее для России, для её народного и духовного преуспеяния и государственного достоинства?
Неужели же, в самом деле, Турции, грозящей своим смелым сопротивлением обратить в ничто всемудрый конгресс, суждено явиться ангелом – спасителем русской чести?
Нет, что ни происходило бы там на конгрессе, как бы ни распиналась русская честь, но жив и властен её венчанный Оберегатель, Он же и Мститель! Если в нас, при одном чтении газет, кровь закипает в жилах, что же должен испытывать Царь России, несущий за нее ответственность пред Историей? Не Он ли сам назвал дело нашей войны "святым"? Не Он ли, по возвращении из-за Дуная, объяснял торжественно приветствовавшим его депутатам Москвы и других русских городов, что "святое дело будет доведено до конца"? Страшны ужасы брани, и сердце Государя не может легкомысленно призывать возобновление смертей и кровопролития для своих самоотверженных подданных, – но не уступками, в ущерб чести и совести, могут быть предотвращены эти бедствия. Россия не желает войны, но еще менее желает позорного мира. Спросите любого Русского из народа, не предпочтет ли он биться до истощения крови и сил, только бы избежать срама русскому имени, только бы не стать предателем христиан-братьев? Еще не постыдно уступить превосходной соединенной силе врагов после долгих, героических побоищ, как уступили и мы в 1856 году без урона для своей славы, как уступила недавно и Франция. Но уступать предупредительно, без боя и выстрела, это было бы уже не уступкой, а отступничеством. Да и кто бы в Европе действительно отважился теперь на войну? Не Англии же, в самом деле, с её Индийскими чудищами, можем мы опасаться на суше, а от войны на море она потерпит сильнее чем мы. Не Австрия же, у которой, по выражению покойного Тютчева, все тело – Ахиллесова пята, которая именно войны с Россией пуще всего и боится, потому что только от одной решимости России зависит вызвать на свет Божий "Австрийский вопрос".... Несокрушим и непобедим Русский Царь, если только Он, с ясностью исторического сознания, с твердою верою в предназначение своего народа, отложив в сторону попечение об интересах Западно-Европейских держав, интересах своекорыстных и нам враждебных, возденет, по выражению наших древних грамот, "высоко, грозно и честно" в своей длани знамя России – оно же знамя Славян и всего Восточного Христианства!
Волнуется, ропщет, негодует народ, смущаемый ежедневными сообщениями о Берлинском конгрессе и ждет, как благой вести, решения свыше. Ждет и надеется. Не солжет его надежда, потому что не преломится Царское слово: "святое дело будет доведено до конца".
Долг верноподданных велит всем нам надеяться и верить, – долг же верноподданных велит нам и не безмолвствовать в эти дни беззакония и неправды, воздвигающих средостения между Царем и землею, между Царскою мыслью и народною думой. Ужели и в самом деле может раздаваться нам сверху в ответ внушительное слово: "молчите, честные уста! гласите лишь вы, лесть да кривда!"...