Итак, мы старались побывать везде. Мы присутствовали при пуске монументальных гидростанций, и утро, например, когда воды средиземноморской плотины, вскипая и беснуясь, рухнули в Среднюю Сахару и на турбины, сохранится в моей памяти, как величайшее торжество разума и человека, не заключенного в тюремные границы древних государств; мы обошли арктические захолустья и ели виноград, выращенный на семидесятой параллели, — он годился и для вина; мы познакомились с новейшим способом кольцевания электростанций: хевисайдовский слой (зона ионосферы 90 км над поверхностью Земли) служил им громадным бассейном энергии, откуда и высасывали ее по потребностям промышленные предприятия земли; мы посещали удивительные комплексные комбинаты, где всё изготовлялось из всего, потому что вещество материи едино и всё находится везде. Мы спрашивали, сколько это стоит, и нам отвечали, что это не имеет экономического значения, мы добивались, как все это устроено, и я рад, что моя техническая неосведомленность освобождает меня от необходимости приводить чертежи и цифры.
Не удивляясь технической умудренности потомков, мы пристально присматривались и к людям. Нам показалось, что улучшилась самая человеческая природа. Эти люди держались прямее и увереннее, — оттого ли, что каждый чувствовал плечом соседа и не страшился ничего, или оттого, что в чистом воздухе новейшего времени не носилось бактерий лжи... Я все ждал, что они станут хвастаться совершенством своего общественного устройства, и я не осудил бы этой заслуженной гордости, но они просто не замечали его. Здесь было достигнуто естественное состояние человека — быть свободным, тешиться произведением рук своих и мысли, не быть эксплуатируемым никем. Но хотя все было у них в руках — хлеб, работа и самая судьба, нам часто попадались люди с озабоченными лицами. Мы поняли, что и у них бывает печаль, что и они знают трагедии, но лишь более достойные высокого звания человека.
В особенности нам бросилось это в глаза, когда Океан готовился чествовать первого человека, совершившего межпланетное плаванье. Весь этот эпизод живо сохранился в моей памяти. Я помню, как целых две недели сряду газеты трубили о дне возвращения отважного путешественника. Это была самая популярная фигура того года. Его портреты были рассеяны во множестве по городам земли. Все знали наизусть его биографию и наиболее знаменательные ее даты; девушки сохраняли в любимой книжке фотографии его двух сыновей, отправившихся вместе с отцом во вселенскую Арктику. И мать смельчаков была в тот год матерью всех героев, мечтавших совершить дела, достойные истории. Трудность подвига состояла не в том, чтобы погибнуть там во славу человеческой любознательности (смерть давно утратила характер сенсации, способной взволновать мир), но в том, чтобы вернуться живым, и никому не доставить печали, и поведать товарищам о развенчанной неизвестности. В назначенную ночь их прибытия планета светилась огнями, и для возвращающихся на большую родину она, наверно, плыла во вселенной, как пушинка в солнечном луче... Однако ночь прошла, как и вторая и третья за нею, а корабль не возвращался.
На пятый день весь мир заволновался о судьбе этих четырех человек. Стихийно, по радио, началась самая затяжная и ожесточенная дискуссия с участием конструкторов всех пяти континентов. Были подвергнуты придирчивой критике все навигационные качества корабля; делались невероятные предположения; газеты получали сотни тысяч писем с советами, как разыскать их там, среди миров. Репутация строителей астроплана повисла на волоске. Никто пока еще не обвинял их, но эти люди стали поистине несчастны. Неудача полета была равносильна их моральной гибели, потому что звание человека в ту пору окончательно совместилось с понятием действенного человека, то есть мастера. Под давлением общественного мнения и по их собственному требованию была создана правительственная комиссия из двухсот с лишком человек, которая должна была подвергнуть судно заочной экспертизе, выяснить расположение планет в день отлета и в срок предполагаемого возвращения, с целью определения формул межпланетного тяготенья, произвести подсчеты давлений, скоростей, парабол и всего того, что определяло успех предприятия. Заключение комиссии было самое благоприятное, но никто не видел, что конструкторы Океана 1 хотя бы улыбнулись своему оправданью... Корабль не возвращался.
Единственная — жена капитана и мать его детей — владела правом более других тревожиться за судьбу отважных. Мы увиделись с ней только на заключительном заседании правительственной комиссии. Не расходились, кого-то ждали. Потом в высокую дверь очень просто и без провожатых вошла она, маленькая и скромная мать гигантов, как называли ее современники. Суровый и высокий, неизвестный нам прежде старик заторопился ей навстречу. Все почтительно привстали, когда, в тишине, он наклонился обнять ее худые плечи. На глазах у всех двое спустились на левое крыло амфитеатра, где почти точечные, видимые как бы с обратной стороны бинокля, находились почетные кресла.
Эллиптический купол нависал над исполинским и будничным помещением. Самые размеры этого пространства внушали ощущение пустоты, сумерек и прохлады. (Какие овации потрясали эти стены в день отлета Океана 1!) И хотя то был главный зал Центральной Обсерватории, нигде не виднелось ни привычных нам толстых труб со стеклянными чечевицами, ни тех чудесных всевидящих экранов, о которых мечталось радиотехникам древности. Был подан сигнал; неслышный человек стал у пульта, изображавшего звездное небо в меркаторской проекции; все померкло. Нарастающим гуденьем сопровождалось включение электронных телескопов. Глухой металлический звон сменился гулом отдаленных обвалов, и вдруг пустота перед нами наполнилась движением и чем-то, познаваемым только через безотчетный страх. Все вздрогнули. Бесформенное темное тело и следом другое, меньшее, пронеслись перед нами. Курилов зажал рот, как от ветра; мне почудилось — я озяб. Изнурительный холодок, как у Саула в Аэндоре, коснулся моего лба. Мелькание ускорилось, сиянье звезд явственней обозначалось во тьме... но мы не покидали земли, и оттого верилось, что сама вселенная ринулась сквозь нас, окаменевших свидетелей ее тайны. Поистине то был прыжок через время. В хаосе родился светящийся, еще наивный, как в утреннем сновидении, диск; он рос, угадывалась его сферичность, и смутные очертания, знакомые удачливым мореплавателям, проступили сквозь дремотные гряды облаков. Я вцепился в какую-то доску перед собою; она захрустела. Мое смятение слилось с неясным, как в катастрофе, пониманьем, что мы невозвратимо падаем на чужой, призрачный и девственный, материк.
Наше зрение обострилось, как у бога. Никто еще не познавал так близко вещества. Минутами мы различали самые клетки этой водянистой материи, продолговатые, почти хрусталь с зеленой пульсирующей пеной. Мнилось, стоило только протянуть руку, чтобы ощупать струящиеся стволы деревьев, похожих на глубинные водоросли; они покачивались во влажном лиловатом тумане. Панцирное насекомое, учуяв присутствие неведомого, суеверно забивалось в щель, и травинка гнулась под тяжестью росы: тихий вечер наступал на вечерней звезде... Подобно божеству или нетопырям, мы реяли над этими косматыми холмами, вглядываясь и шарахаясь, пугаясь отсутствия наших отражений в воде, к которой приближали лицо. Но, всесильные, мы не имели власти передвинуть и песчинку; всеведущие, мы нигде не находили первых, на чужой планете, следов любимого и мужественного человека. Мы рыскали везде, и не было, не было... но внезапно чей-то вопль вплелся в эти унылые свисты. Нельзя было ошибиться: человек кричал. Все помнили, как с поднятыми руками навстречу голосу рванулась из кресла мать: Андрей... «Нет, это только болиды...» — непонятно произнес человек у пульта. Когда окончился этот колдовской пробег через вечность, тени вылезли из своих футляров, и земные сумерки вступили в зал. Виновато и покашливая, мать простилась с нами, а мне показались юными впалые ее глаза. И если не величие горя омоложало ее, значит — то и была гордая радость сознания, что громадной родине ею отдано лучшее из того, чем владела.
«Ищите крепче, ищите каждую ночь», — сказал им на прощанье суровый старик. (Он приказывал обыскать вселенную. Могущество! так вот оно, могущество, оплаченное такою ценою...) Но, по существу, все поиски становились напрасны. В четвертом пункте заключения несколько туманно было сказано, что запасы энергии, газа и продовольствия должны, по всем данным, подходить к концу (читай: иссякли), и все же газетам было запрещено печатать некрологи о погибших. Все четверо продолжали числиться в своих организациях, как находящиеся в бессрочной командировке. Не заключалась ли в этом самая совершенная форма бессмертия: считать живыми... Одновременно на улицах были расклеены новые списки добровольцев, предлагавших себя для повторного путешествия в неизвестность. Рядом с именами кандидатов были обозначены их научные работы и спортивные достиженья, которыми следовало руководствоваться при обсуждении кандидатур. И только когда по конкурсу был назначен завод для постройки нового астроплана, стало известно о приземлении Океана 1 в районе Тарусы под Москвой; постоянная межпланетная станция прозевала их прибытие. Во избежание наплыва любопытных местность была оцеплена и всякое сообщение с нею прервано.
В ближайшие дни по радио были опубликованы скудные, из четвертых рук, подробности возвращенья; что-то скрывали. Еще никто, кроме врачей, не видел их. В ежедневных бюллетенях, скрепленных первым правительственным секретарем, много говорилось об утомлении навигаторов, но почему-то упоминались имена только двух. Потом все узнали, что в этом путешествии погибли оба сына смельчака. Передовые газет, исполненные глубокой и сдержанной печали, посвящены были первым человеческим могилам вне земли: с этого всегда начиналось заселение новооткрытых материков... Я ходил по улицам многих городов в тот день, и мне казалось, что все девушки мира чувствовали себя вдовами. Мать погибших поместила короткое письмо в газетах; она разделяла горе родины, потому что ее дети были хорошими мальчиками и всегда стремились оправдать любовь и доверие друзей. Количество писем, полученных ею отовсюду, было таково, как будто все юноши земли хотели стать ее сыновьями. Ничто другое на Океане не демонстрировало с такою силой человечной спайки между людьми.
Был назначен день и установлен скромный церемониал вступления в город этого Колумба новейших времен. Началось невиданное переселение людей из одного полушария в другое, и это не столько ради одного получаса, чтобы видеть его или услышать его голос, а лишь затем, чтобы в Лицо ему сказать свое громовое земное здравствуй!.. Мы с Куриловым были там и захватили с собой Лизу, чтобы поверила, как прекрасен очищенный от первородной грязи человек.
Всякий, кто побывал там, кроме нас, наверно помнит, что, если пройти от набережной по улицам Сталина и Ян-Цзы, миновать площадь Академий и стать лицом на юго-запад, оттуда будет виден двугорбый холм Единства с гигантским фонтаном на его второй вершине, так называемым деревом воды. Конечно, это было самое великолепное место в нашем Океане... В глянцовитых стенах Дворца Статистики, покрытых китайской глазурью, отражается арочный мост через канал, и кажется, что его тончайшие, как формула математика, конструкции пронизывают толпу фантастических призраков древности, изображенных на керамических панелях. Задолго до начала торжества мы на эскалаторах поднялись туда, в знакомое кафе. Но столики были убраны, потому что не хватало места для людей. Все было полно, шумело и смеялось. Слет начался с рассвета, и бескрайные поля за Нантао искрились от обилия авиэток. Было жарко; солнечные охладители не справлялись с июньским зноем. Мы выпили пряной, льдистого и крупитчатого вкуса воды. Город был виден на громадном радиусе. Как изменился он с тех пор, когда здесь бегали рикши и неуступчивые джентльмены гнездились в фортециях сеттльментов!.. Далеко впереди, за проливом, маячил в зеленой дымке остров, а позади, как исторические письмена на сером выгоревшем холсте, лежали древние кварталы Путунга и героического Чапея. Пока Курилов спорил о чем-то с Лизой, я просмотрел газету. Только с десятой страницы шла информация и перечислялись второстепенные сенсации дня. На одиннадцатой, под кричащим заголовком, было отведено место для интервью с какой-то некрасивой женщиной, заболевшей сыпным тифом, ее фотографии и рисунка клиники, где она была помещена; я так и не понял, в чем дело. Я прочел также стихи расхожего поэта, в звонких образах восхвалявшего прогулку пешком. Это был лирический трактат о пользе ходьбы, о том, как благотворно работает сердце и сокращаются мышцы и как играли солнечные зайчики на тропинке, по которой он ступал... Внезапно послышался отдаленный грохот оркестров. Я выронил газету.
Вдруг все стихло. Улицы внизу казались пустыми из-за тишины и блестели, точно натертые тяжелым маслом. Произошло общее движение, как будто все кругом вспорхнуло. Люди обнажили головы. Я рванулся вперед, и давление могучего, единодушного вздоха упало на мои плечи. Мне все казалось, я увижу человека с темным лицом Лазаря, три дня пробывшего по ту сторону жизни. Он будет идти один, капитан сверхдалеких плаваний, распространяя вокруг себя безмолвие и холод вечности. Мои предположения рухнули сразу. На эстакаде, отлого спускавшейся на площадь, внезапно появились трое. И опять я увидел того же высокого бритого старика с вислыми усами, в широкополой черной шляпе, — председателя исполнительного комитета этого полушария. Рядом с ним и под руку шел плотный, коренастый человек в темной суконной шапочке, с умным и мужественным лицом Коломана Валиша, когда-то, на заре эры, повешенного за горло дикарями земли (Валиш Коломан – один из руководителей антифаш. выступления австр. пролетариата в февр. 1934, на суде держался героически) Он шел, немигающими глазами глядя прямо на солнце. Третий, врач и помощник капитана, шел позади в нескольких шагах. Глаза и телемеханизмы следили за каждым их движением. Оркестры молчали, никто не кричал этим людям, и во сто крат внушительнее оваций было это человечное безмолвие.
Он вступил на трибуну, и тотчас же девочка с букетиком цветов, нарванных ею самолично, побежала к нему через площадь. Вся планета, ликуя и смеясь, следила, как мелькали ее загорелые коленки. Не смея сказать и слова от восхищения и испуга, девочка протянула ему цветы и раз, и два, а он продолжал стоять, глядя в небо перед собою. Оно было синее, очень доброе, нисколько не похожее на то, которое убило его сыновей. Затихшая толпа шевельнулась, подалась вперед, и шелест догадок смутно пронесся над головами. Старик в громадной шляпе шепнул что-то на ухо ослепшему там человеку. Тот оживился и, наклонясь, виноватыми, осторожными руками стал шарить воздух перед собою. Сам того не замечая, он наступил на упавшие цветы... Но он поймал ребенка и нежно ощупал его лицо, и поднял его над головою; и все сдвинулось со своих мест, и в эту минуту, мне показалось, в едином вихре разрядилась тихоокеанская гроза...
Доклад начался не прежде, чем изошло из сердца все, что скопилось там за три с половиной года беспримерного по героизму путешествия. Тихим, почти домашним голосом (и потрясала мудрая обыкновенность этого торжества!) человек в суконном берете говорил о чувстве благодарности народам земли за участие и поддержку; он сожалел, что слепота лишает его возможности повторить это плаванье; он рассказал вкратце про гибель своих спутников, про катастрофу при обратном отплытии, про то, что видел, чего касался и неостылое воспоминанье о чем привез с собою. Эти годы состарили его, но он находил силы и на шутку, и на острое, запоминающееся слово.
Затем пошли приветствия, и не длиннота, а краткость речей, доведенная до афористической сжатости, считалась достоинством у этих людей. На невидимом телеэкране, преувеличенные и почти трехмерные, появлялись представители народов, стран, материков; мальчик позади меня (может быть, радиолюбитель тех времен?) шепнул с деловитым придыханьем: «Сейчас будет говорить Африка!..» И вот мы увидели знаменитого Сэмюэля Ботхеда. Мое сердце забилось, как если бы другом моим был этот седой, величавый негр. Он сильно постарел с тех пор, как мы виделись с ним в Адене, и заметно прихрамывал на ногу, раздробленную в шанхайском сражении. Что-то оставалось, однако, в его голосе от прежней страстной устремленности, которая так привлекала меня в его молодости. Он говорил, отбивая такт клюшкой, на которую опирался; он говорил о беспредельных пространствах мира, которыми овладевает свободный и стократно гордый человек земли.
Я дослушал его до конца и стал спускаться вниз. Уже стемнело. Высоко в небе, яркий и вдвое больше луны, светился старинный иероглиф, означающий долгоденствие. В громадных парках, под деревьями, танцевали люди: легкий ветерок их движений еще лежит на моем лице. Проталкиваясь среди людей, я чувствовал себя почти стариком... Какие-то сверкающие мелодические жуки порхали в воздухе над ними; мне почудилось, они пели. Я видел, как один из них, летевший издалека, со всего лёта ударился о фонарь и отвалился, сложив крылья, сытый и мертвый. (Так вот как решалась проблема смерти там!) Из гавани донесся вой сирены, адресованный ночным кораблям. Дыхание древнего века послышалось мне в соединенном шуме прибоя и ветра. Я слышал смех и нежные слова. Где-то рядом пряталась парочка; девушка тянулась губами к кому-то в сумрак, и вот я различил на светящейся струе фонтана ее тонкий, напряженный и девственный силуэт... Но, точно ощутив на себе ревнивые взоры, они прервали шопот. Я оглянулся в последний раз, и уже никого не увидел в тени. Влюбленные всегда владели волшебным свойством растворяться в шелесте деревьев, в лунном свете, в запахе ночных цветов, когда требуется укрыться от постороннего любопытства...

Падение Луны на Землю

Из главы Тот же А. Г. Похвиснев в натуральную величину

Она повернулась на каких-нибудь два градуса, и люди заглянули на вторую половинку земного спутника. Кратер Коперника сдвинулся к самому краю, и новую черноту, надвинувшуюся из небытия, назвали Морем Внезапности. В действие вступила формула о падающем теле и о притяжении светил. Предисловие к катастрофе растянулось на месяцы, и ученым было время потолковать, в какой степени укорочение лунных суток отразится на многих побочных обстоятельствах человеческого существования. Луна начала свое паденье по замедленной эллиптической спирали, постепенно ускоряясь и уменьшая круги. Каждую ночь, каждую ночь она восходит все крупнее!.. Это была пора великих открытий, удивительных физических явлений и больших социальных деформаций. Астрономы делали блестящие наблюдения, не нужные уже никому. Газеты, пока им не запретили говорить об этом, печатают гипотетические справки о падении первой Луны в доисторические времена, когда родилась Австралия. «Не от нее ли и пошел миф о пенорожденной Афродите?» Огромный шар, видимый и днем, обращается все стремительнее. И когда край страшного конопатого диска стал восходить над горизонтом, люди испытали то же самое, что и всякий, к кому убийца заглядывает в окно...
Поражает в улицах количество небритых. Последнему смятению предшествует период растерянности и восстаний. Призывы правительств, чтобы все оставались на местах, не находят отклика; производитель не нуждается в покупателе, и наоборот. Никто не сидит в домах, не варит обеда, не ласкает детей. Человек скидывает с себя все, во что наряжался в предшествующие века. Разум намеренно прячется в дикарство. Возрождаются древние колдовские секты, обожествляющие падучую, распутство и небытие, — образуются новые, сравнимые лишь с эпидемией по быстроте распространенья. Их называют диланиаторы, растерзатели; так будут они определены в специальной папской булле. Они пахнут псиной. Женщин и вина не хватает им. Их линчуют на всех перекрестках; в петлях они висят гроздьями, но их количество увеличивается по мере того, как Луна всходит уже среди бела дня, трижды в сутки, пять, восемь раз, в чудовищных фазах, совсем не светясь, ленивая, бугристая громада. Утверждают, что за день она прибывает втрое. Нужно вертеть головой, чтоб осмотреть ее всю. Происходит разговор циников: «Она вступила в атмосферу... вы чувствуете как бы ветерок на лице?» — «О, с нее даже сыплется что-то!..» — «Она как будто даже и воняет?» — «Чего же от нее хотите: труп!» Успокоители на радиостанциях напрасно играют народные танцы на балалайках или тянут гнусавые псалмы...
Уличные громкоговорители оповестили, что до нее осталось всего восемнадцать тысяч километров. Всего восемнадцать тысяч, полтора земных радиуса осталось до нее. Неслыханные наводнения, следствия приливов, опустошили материки. Газеты перестали выходить. Трижды в сутки по радио публикуются предварительные данные международной комиссии о координатах грядущего события: скорость полета, остающийся срок, место падения. Расчеты колебались в пределах, подрывавших всякое доверие к ним; между безумием и невежеством колебались они. «Они врут! Когда же косинус был равен тангенсу? — фальцетом закричал однажды голос в уличные репродукторы. — Богачи строят летательные аппараты, чтоб не быть на планете в момент столкновенья!..» Впервые мир слушал по радио странную возню, звон разбитого стакана, выстрел и хрипенье у микрофона. Ни одна война, где погребались миллионы, не приводила толпу в такое исступление, как умерщвленье этого простака. Именно убийство безвестного человека подняло низы. «На воздух, — кричали они, громя правительственные кварталы. — Мы тоже хотим на воздух!» (как будто ещё возможно бегство!) На улицах чаще слышна стрельба. Декрет о воспрещении самоубийств в публичных местах не выполняется. Отчаянье воскрешает в памяти всех другую грозную дату, 1456, когда папа Калликст V особой буллой изгнал и проклял комету Галлея; она повернулась и умчалась восвояси, как наскипидаренная... «Слышите, братья? Как наскипидаренная, умчалась она!..» И вот римский первосвященник в сопровожденье всего конклава выезжает на автомобилях в Среднюю Европу. Он служит здесь экстренную мессу на самом большом, на самом большом поле, какое нашлось на материке, — несколько веков назад Жижка давал здесь бой немцам из своего вагенбурга. Молящиеся, заполнившие все до горизонта, хрипло воют латинское: «Тебя, бога, хвалим...» Громовым радиоголосом, которому позавидовал бы и Моисей на Синае, папа беседует с Богом. И хотя утверждают, что пресуществление Святых Даров, залог небесной благодати, произошло на глазах у всех, луна восходит в этот день девятый раз. В девятый раз морда убийцы заглядывает сквозь облачное окно!.. Проносится слух, что диланиаторы снова начали свои убийства. Толпа бежит по полю, переваливаясь через самое себя; гора приливной океанской воды гонится за ними, когда темное тело, подкрашенное с краев закатцем, начинает закрывать небо и неторопливо опускается над полигоном, позади знаменитых пушечных заводов. Опять светят звезды, пронзительные и неподвижные, — «злые живые ангелы, обитающие в пламени, смотрят на мертвых».
Внезапно новое имя оглушает мир. Слава этого человека образовалась в полчаса. Он доцент хиромантии в бразильском университете, откуда-то с Балкан родом, с глазами чудотворца и развесистыми усами отставного военного. Ему верят; сильней наркотиков пьянит надежда. По его вычисленьям, небесное тело, достигнув опасной зоны астрономов, разорвется в клочья, как это было со спутниками Сатурна и случится с лунной свитой Юпитера. Кто не устрашится каменного дождя, будет свидетелем единственного в своем роде зрелища. Лишь малая часть луны, около трети, скользнет по касательной к планете в районе от Гавайских островов до штата Алабама. ...Итак, беречь посуду, детей и ценности держать на руках, продовольствия запасти на неделю. Бодро встретим космическую невзгоду! В крайнем случае планета расколется пополам: науке знакомы такие факты. Полушария будут вращаться одно вокруг другого. Сообщение между разделенными родственниками станет поддерживаться на особых ракетокатапультах, проект которых разрабатывается...» И хотя он допускает даже арифметические ошибки в расчетах, заявление маньяка вызвало целое переселение из Америки, так и не законченное...
Целую ночь стреляло небо. Падение метеоритов напоминало горькую судьбу Гоморры. Оно сопровождалось пожарами, горными обвалами и потопами библейских масштабов. Вихрем вырывало деревья, многие вещи утрачивали вес. Радио бездействовало, и только один будущий Ной безмятежно спал в арзамасском захолустье. Он был сапожник, его звали Гаврилой. Накануне была получка, и он был выпимши. Удар последовал на рассвете, в Атлантический океан. Пиренейский полуостров обрушился, и воздух над ним как бы воспламенился. Дымящаяся вода, смешанная с огнем из недр, поднялась, хороня нации и государства... Ною померещилось, будто кто-то не очень деликатно обнял его десятью руками и кинул с размаху на дерево, как в большую корзину. Утром он вылез из сучьев и двинулся в поисках своей кадушки, обшитой кожей. Он обошел окрестность, кадушки не было. Опохмелиться было нечем. Он понял так, что за ночь кооперативы закрылись, а заказчики переменили адреса. Земля была нехороша собою; кроме того, горела внутренность и болело вывихнутое плечо. Праотец будущих поколений сел и заплакал. Часом позже он поймал кошку и съел. Через три дня он встретил немолодую женщину с распущенными волосами; она поведала ему, как ангел внушительных размеров охранил ее от ночного погрома. Они поженились. Детишки, восемнадцать человек, почитали рассказы отца про спички, самовар и ружье за откровения всемогущего. Из опасения подвергнуться насмешкам потомков арзамасский Ной не описывал им более важных достижений погибшей цивилизации; великий правнук его, смышленый паренек, без подсказки изобрел колодезный насос... Все получалось очень хорошо. Отсюда пошло священное выражение: «Крути, Гаврила!..»