Статьи:

  1. Что такое земское учреждение: общественное самоуправление или новый вид правительственного управления делами земства? «Москва», 12 апреля 1868 г.
  2. Смешение стихий государственной и земско-общественной. «День», 19 января 1863 г.
  3. Исторические судьбы земства на Руси. «День», 23 февраля 1862 г.
  4. О настоящем значении наших древних земских соборов. «Русь», 22 мая 1882 г.
  5. О цензе. «День», 23 декабря 1861 г.
  6. Ответ А. И. Кошелеву на его статью о цензе. «День», 16 февраля 1862 г.
  7. О том же. «День», 23 февраля 1862 г.
  8. Против преобладания в земстве влияния крупных поземельных владельцев. «День», 5 июня 1865 г.

Что такое земское учреждение: общественное самоуправление или новый вид правительственного управления делами земства?

Одно из ненормальных явлений общественной жизни прозвано в Англии словом "абсентеизм». Этим именем обозначается хронический недуг Ирландии – отсутствие большей части собственников земли, которые не остаются дома, в своих владениях, и предпочитают оседлому пребыванию в Ирландии более приятное житье вне её. Но слово это, изобретенное первоначально для определения специальной болезни, удобно расширяется в смысле и потому может быть прилагаемо ко всем явлениям более или менее однородного свойства. У нас недугом "абсентеизма" поражены все общественные собрания, установленные законом, и в особенности собрания земские. Беспрестанно читаешь в газетах, что в той или другой губернии заседания собрания не состоялись "за несъездом гг. представителей земства". Недавно, в областном обозрении "Москвы", в числе причин, оправдывающих неприбытие гласных, – было указано на плохое и местами отвратительное состояние наших дорог и путей сообщения. Но, конечно, не одни пути и дороги и не для всех местностей могут послужить оправданием; есть и другие причины, и не главная ли из них та, что не совсем путем-дорогой идет самое земское дело? Недавний случай в Екатеринославской губернии, о котором рассказывает барон Н. Корф (см. 7 No "Москвы"), недавний случай в Мосальске (см. 37 No "Москвича") – не принадлежат ли они к числу таких случаев, которые способны отбить у гласных всякую охоту тащиться издалека, тратиться в городе и подвизаться подвигом вовсе бесплодным?
Взгляды на земство могут быть различны. Можно смотреть на земство как на учреждение самостоятельное, и на "самоуправление" – не как на призрачное слово, а как на действительное выражение общественной мысли и воли, в известной местности и в известной сфере интересов, соответственное, в данную минуту, умственному и нравственному уровню общества.
Можно смотреть на земство только как на субститут правительства, представляющий правительству ту выгоду, что избавляет его от лишних хлопот и издержек. Другими словами – в силу такого взгляда, земские учреждения не более и не менее, как своего рода орган правительственной же власти. Это новый вид правительственной администрации, с тою лишь разницей, что здесь администрация правительству ничего не стоит; что чины земства те же чиновники, только не получающие жалованья из государственного казначейства; что, наконец, ответственность за эту область администрации ложится уже на общество, а не на правительство, которое, впрочем, сохраняет за собою, на деле, полное право распоряжения, полную возможность давать этому новому административному снаряду, под названием "самоуправления", то или другое направление
Взгляды могут быть различны, но такое различие теоретических взглядов ведет, конечно, к столкновению понятий и в сфере практической – к путанице, к недоумениям... Такая же смешанность понятий существует, впрочем, по всем видам вашего общественного самоуправления. «Что-нибудь одно» – слышали мы не раз, во время оно (ревизуя городские хозяйства по поручению Министерства внутренних дел), от уездных городских голов: «или общественное самоуправление, хорошее или дурное, но вполне самостоятельное, отвечающее современным понятиям нашего городского населения; или же не нужно его, если оно и ста рублей израсходовать не смеет по своему усмотрению!...»
В одном городе (название его нам известно) городское общество, наскучив ответственностью, взысканиями, ревизиями, даровою службой и прочими привилегиями, серьезно собиралось просить об отмене такого «самоуправления» и о замене оного управлением откровенно казенным. Положим, что все это дело минувших дней, – но и по отношению к современному земскому институту можно иногда вспомнить слышанное нами выражение горожан: «что-нибудь одно». Мы согласны, что земское учреждение, в том виде, как оно существует, подходит скорее под категорию второго из двух вышеизложенных взглядов и представляет, по-видимому, для правительства – все удобства управления земским хозяйством посредством местных обществ, без всех тех неудобств, которые сопряжены с действительным общественным самоуправлением, – но едва ли, однако же, ожидаемые правительством удобства не влекут за собою на практике неудобств, более неудобных чем те, которых опасается правительство и которые связаны с действительным самоуправлением? И не является ли одним из немаловажных неудобств современной обстановки земского учреждения – именно охлаждение к делу, «абсентеизм», на который мы выше указывали? не принадлежит ли к числу непременных последствий такой обстановки – вторжение в область земского управления тех же бюрократических приемов, той же казенности и рутины, той же мертвенности, наконец, от которых именно правительство желало избавиться и которые думало заменить более живыми и плодотворными силами, посредством закона о земстве.
Нельзя не признать, что неясность понятий об истинном характере дарованного земству так называемого самоуправления была причиною многих самообольщений, ошибок и наконец разочарований. Жизнь – надо признаться – дело не совсем удобосовместимое с полицейским идеалам благоустройства, – но как же с этим быть? Правительство, сочиняя закон о земских учреждениях, хотело, конечно, на место прежнего неудовлетворительного механизма создать живой организм и воспользоваться всею животворной силой органических отправлений, поставив ее к себе в служебное отношение. Мысль прекрасная, но, к сожалению, все органическое требует известной доли простора и свободы, и лишенное этих условий легко замирает. Так, например, одна из необходимых принадлежностей "самоуправления" есть полная возможность общественного контроля; одно из самых необходимых условий общественного представительства и управления – есть гласность и публичность собраний. Только при этих условиях можно ожидать от общественной деятельности плодотворного результата. Но вполне ли способствуют такой плодотворности те, например, параграфы закона 13 июня 1867 года, которые дают возможность, по произволу местной административной власти или же самого председателя собрания, превратить всякое собрание из публичного в закрытое, из гласного в безгласное, одним словом, потушить, когда вздумается, свет и навести тьму на всякое дело, любящее тьму? Если бы еще такое право было предоставлено председателю по совещанию с членами собрания, по решению большинства голосов, то в этом была бы некоторая гарантия против произвола; но предоставлять его исключительно одному лицу и, еще более, местной администрации, – это, по нашему мнению, значит отнять у собраний самую существенную сторону их общественного значения. По закону 13 июня, председателю присвоено право, не спрашиваясь собрания, класть под сукно или, выражаясь официально, «оставлять без дальнейшего хода и обсуждения» всякое предложение одного или нескольких членов, которое он признает не согласным с законами или «выходящим из круга предметов ведомства собрания». Определение эластичное, допускающее всевозможные толкования, – тем более, что председатель, сославшись на этот пункт, не обязан уже затем давать никому никакого иного объяснения. Если же при этом председатель воспользуется и другим своим правом, т. е., в виду неприятного ему предложения, удалит всех посторонних из залы заседания, то, конечно, всякое незаконное его действие будет шито и крыто, – всякое мнение, с мнением председателя или губернского начальства несогласное, может быть заглушено: не уничтожается ли этим способом свобода мнений и свобода общественного контроля?.. Что же затем остается? Какой органической жизни можно ожидать от такого самоуправления, – и не ниспадет ли оно, наконец, до степени механизма, к тому же весьма плохого – обставленного не настоящими мастерами коронными чиновниками, а лицами частными, тянущими лямку по выбору? Не были мы разве свидетелями таких превращений?
Впрочем, всякая строгая мера, как бы ни находили ее неудобною, всегда принимается покорнее, если имеет достоинство откровенности. Тем более приходится нам сожалеть о толкованиях, которым подверглась мера стеснения гласности общественных совещаний со стороны «Северной Почты». Официальная газета, в 39 своем номере, 23 февраля, называет постановление 13 июня – заключающим в себе «распространение, а не стеснение прав, доселе предоставленных общественным и сословным собраниям», и утверждает, что «этим постановлением впервые узаконена публичность заседаний». Мы заметим на это, что публичность вытекала из самого существа учреждения, не нуждаясь в особом узаконении, – и постановление 13 июня вовсе её не узаконяет, а упоминает о ней только для того, чтобы ее ограничить. Уверять, что такое ограничение публичности и свободы голоса в земских собраниях не что иное как расширение прав – это, конечно, очень смело, но едва ли безвредно, ибо отнимает у правительственной меры достоинство прямоты и откровенности.
«Практика – говорит тут же "Северная Почта" – есть лучшее средство поверки всякого закона». Это истинно. Обратимся же к практике.
В Мосальском земском собрании рассматривалась жалоба одного гласного (священника), который был исключен из собрания еще за полгода по ничтожному поводу – за пререкание с крупным землевладельцем (по словам корреспондента, напечатанным два месяца тому назад и доселе не опровергнутым). Комиссия, рассматривавшая жалобу, предложила собранию оставить ее без последствий. Один из членов комиссии особым мнением протестовал против этого решения – к нему пристали 15 гласных. Но вдруг раздался звонок председателя, и секретарь объявил, что председатель поручил ему сообщить собранию, что так как допущение священника было бы незаконноно (без объяснения: почему?), то он, председатель, на основании седьмого пункта (закона 13 июня) воспрещает собранию дальнейшие прения по жалобе священника...
Подобный же случай там же произошел при выборе двух лиц на вакансии мировых судей. Было предложено выборов не производить, а ограничиться указанием двух лиц по прежнему списку. Когда некоторые из гласных восстали против этого, то председатель, на основании того же закона, не дозволил дальнейших прений, – и Сенату представили кандидатов по списку 1865 года.
Эти известия, напечатанные в газете "Голос», не были, сколько нам известно, никем опровергнуты.
Вот что наконец пишет в "С.-Петербургские Ведомости" барон Корф, скрепляя свою корреспонденцию полным своим именем. Воспроизводим здесь ее в извлечении и считаем нужным пояснить, что дело идет о Екатеринославской губернии, где, как известно, происходили недавно еще другие странные приключения с земством, благодаря «расширению прав» губернского начальства и председателя земских собраний. Так, съехавшись на очередное собрание, земство вынуждено было разъехаться без формального закрытия собрания, вследствие приостановки заседаний начальником губернии; так, подавшая уже в отставку земская управа, благодаря такому неожиданному "пассажу", осталась на месте, – и проч. «У нас, пишет барон Корф, начинают входить в обычай заседания земских собраний при закрытых дверях. Так, 1-го февраля собиралось экстренное Александровское уездное земское собрание и совещалось в тайне; 25-го февраля собиралось экстренное Екатеринославское губернское земское собрание, и в последние заседания его публика также не была допущена; в обоих случаях публика была удалена по требованию начальника губернии, на основании того закона, который "Северная Почта" считает "распространением, а не стеснением» прав земства. Рассказывают, что в Екатеринославле председатель собрания распорядился поставить "стражу" у дверей собрания, для недопущения публики в залу, – публики, которая миролюбиво разошлась по первому требованию председателя оставить залу. Рассказывают еще, что собрание желало принести жалобу Правительствующему Сенату на действия г. начальника губернии, на основании закона; но г. председатель собрания, на основании другого закона, того самого, который "Северная Почта" считает распространением прав земства, воспретил собранию обсуждать этот вопрос, и большинство собрания, на основании льготного закона, должно было, вместо постановления о жалобе, на что оно законом уполномочено, составить только особую записку о том, чего оно бы желало, и только приложить ее к протоколу».
Можно бы привести много и еще подобных примеров, но довольно и этих. «Практика – повторим слова "Северной Почты" – служит лучшим средством проверки закона»!
Какой пользы, какого содействия может ожидать себе администрация от земства, поставленного в такие условия? Какого радения к земскому делу можно требовать от гласных при такой обстановке? Не этим ли, наконец, в связи и с другими причинами, объясняются печальные известия о земских собраниях, несостоявшихся за неприбытием представителей земства? Не здесь ли искать объяснения тому странному, непонятному для иностранцев явлению, что представители земства не спешат воспользоваться дарованными им правами и благом самоуправления? И наконец, эти и подобные примеры не помогут ли решить вопрос о том: что в сущности есть земское учреждение? точно ли самоуправление общественное, или новый вид правительственного управления делами земства – способом «общественной службы»?...
(«Москва», 12-го апреля 1868 г.)

Смешение стихий государственной и земско-общественной.

Что лучше: квартальный общественный или квартальный казенный? Полицейский чиновник (в том неблагоприятном нравственном смысле, в котором это слово у нас так часто употребляется) от земства или от правительства? Солдат государственный или народ-солдат? Наконец, тюремщик, палач – лица, в государстве необходимые, – лучше ли, чтоб они были казенные или же народные, общественные, члены и орудия общественного самоуправления? Что лучше наконец: мундир народный, общественный, или казенный?
Не знаем, что ответят на это наши читатели, но большинство наших прогрессистов, увлекаемое фразой: «общественное самоуправление», вероятно, уже шьет себе в своем воображении красивый мундир народного или общественного ведомства и уже заранее тешится возможностью пополицействовать и повластвовать благородным именем «общества». Относительно же нашего простонародья, – кажется, можно безошибочно утверждать, что оно, в сущности, останется совершенно равнодушным к тому – сечет ли его исправник от земства, на основании «широкого применения выборного начала», или же исправник от короны? – нагайкою общественного самоуправления, купленною на общественные суммы, – или же нагайкою государственной власти, построенною иждивением государственного казначейства?
Что касается до нас, то мы мало одержимы духом политического властолюбия за общество и стремлением к казенной общественности, или к общественной казенщине. Нам кажется, что дело не в том, какой мундир – «народоправный» или казенный, какая нагайка – официально-общественная или официально-государственная, – а дело в самом мундире, в самой нагайке, в самой официальности, в идее, связанной с мундиром и нагайкою. По нашему мнению – даже лучше, чтоб они оставались казенными, и чтобы общество не присваивало себе атрибутов чужеродной ему, принудительной, внешней, полицейской или государственной власти. Мы не без намерения заговорили нынче об общественном самоуправлении: в двух предшествовавших передовых статьях мы рисовали картину нашего общественного бессилия и о необходимости укрепить и усилить общество (в том особенном значении, в котором мы его понимаем) и освободить его от всякого правительственного характера. Между тем, в настоящее время, слово «общественное самоуправление» у всех на языке и предлагается как панацея от всех зол и бедствий. Поэтому нам необходимо определить, что разумеется у нас под словом самоуправление, – и в какой степени это самоуправление может служить лекарством нашему современному недугу?
Что такое самоуправление? Это тот порядок, при котором общество управляется само собою, чрез своих членов, – отвечают обыкновенно. Прекрасно. Но что же такое общество, по-вашему? (Наше определение общества, известное читателям, сюда, разумеется, нейдет). На это отвечать уже несколько труднее. Общество, скажут нам, есть совокупность людей, живущих в гражданском союзе. Но ведь это определение объемлет собою и государство (в смысле etat); государство есть также цельная органическая совокупность, политическое единство людей, живущих в гражданском союзе, – следовательно, можно одинаково сказать, вместо общественного, государственное самоуправление? И действительно, в стране, в которой не было завоевания, в строгом смысле слова, всякое правление есть самоуправление страны. Если вы, например, называете городским общественным самоуправлением право жителей города избирать градского главу и поступать к нему под управление, – то почему же не назвать народным и общественным самоуправлением тот порядок, при котором народ или все гражданское общество избирает себе монарха или какую бы то ни было государственную верховную власть, срочную или наследственную – это все равно, и поступает к ней под управление? В чем же разница? Разумеется, когда народ находится под игом другого народа – например, как славяне под игом турок, – нет и речи о самоуправлении; но если страна управляется лицом, ею же облеченным властью, по своим законам, по своим или допущенным ею формам, – можно ли, на основании этих внешних, данных вами признаков, сказать, что это не есть «самоуправление», что это не есть то же самое «общество», управляющееся чрез своих членов? В чем же разница? А разница есть, по крайней мере, должна быть.
Мы просим извинения у читателей в том, что так пространно рассуждаем о вопросах, по-видимому, решенных, но, при спутанности понятий в нашем обществе, всякая попытка распутать их и подвергнуть точнейшему определению нам кажется нисколько не лишнею.
Очевидно, что ходячее определение, упомянутое выше, оказывается недостаточным. Пойдем дальше. Всматриваясь в дело ближе, вы находите нужным выделить из общего понятия о государстве элемент верховного правительствования и противопоставляете правительству общество. Но в каком же смысле? В том, отвечаете вы, что правительство есть то, что правит всем обществом, а общество – есть управляемое… Положим, что это так, но в таком случае – чем являлись нашим крестьянам – помещики, при крепостном праве? По вашему определению выходит, что «обществом», то есть управляемым, были крепостные, а помещики были для них правительством. Оно и действительно было так, но это же самое отношение, эту же раздвоенность находите вы и в общественном самоуправлении: везде есть правящие и управляемые, правительство своего рода и управляемое общество. Избрали вы градского главу, предводителей, разные земские власти: является начальство, правительство (обыкновенно в этих случаях называемое, как в акционерных компаниях, «правление») и подчиненное управлению общество. Это похоже на круг, заключающий в себе тысячу разных кругов, один в другой входящих. Возьмем для примера любое государство: области тяготятся властью центральноq и требуют самоуправления; уезды тяготятся властью областной, добиваются самоуправления; уезд разделен на станы; каждый стан находится к уезду в отношении общества к правительству; волость в таком же отношении к стану, села к волости, деревни к селам, отдельные лица к деревне. Наконец, вы доходите до неделимого, до индивидуума, который тоже может нравственно раздвоиться в себе самом на квартального и на живого свободного человека, то есть быть сам самому себе квартальным (как это отчасти и есть в Америке).
Следовательно – по этому второму, разбираемому нами, определению, разницы между «правительством» и «обществом» также нет никакой (кроме объема власти), потому что общество, при самоуправлении, сейчас же становится само правительством в отношении к обществу меньшего объема, и внутри самого себя образует вновь и правящих, и управляемых, ощущающих в свою очередь потребность самоуправления. Тот же самый элемент правительственный, элемент официальности, принудительности, внешней законности, формализма (потому что законы и формы – необходимые атрибуты всякого государственного действия) повторяется, преломляясь, на всех ступенях государственного устройства, нисходя до самой последней административной единицы; то же самое начало казенности проникает весь общественный организм до последнего сустава, видоизменяясь только в объеме, а не в качестве: это нечто вроде лестницы – пространства между шефом полиции в Империи и полицейским десятским в деревне, связанных между собою однородным принципом, хотя один назначается правительством, а другой «самоуправляющимся обществом».
Действительно, так и понималось, так и понимается в нашем обществе «самоуправление». Разницы опять мы никакой не видим, – хотя и признаем вполне выгоду местных центров правления в делах не исключительно местных. Между тем, между стихией правительственной и стихией земской или общественной существует великая разница качественная, разница в принципе, в самих началах. Об этих началах мы так часто говорили в газете, что определять их вновь было бы повторением. Скажем только: стихия земская есть по преимуществу стихия нравственная и бытовая, а начало Русского народного быта и общественности есть внутренняя свобода духа от рабства форме, внешней, формальной, ограниченной правде, от всего того, что составляет сущность стихии государственной, – которой значение и необходимость в организме общественном русский народ вполне признает, но которой не поклоняется и не вносит ее в область своей духовной жизни. Если желать, чтобы земство принимало участие в местном управлении, то это участие должно быть свободно от форм, характера чисто нравственного, основано на совести больше, чем на законе, иметь целью ограждение свободы жизни и быта от всякой казенности и выражать себя не столько внешним проявлением власти и правительствованием, сколько судом народного мнения. Земство должно иметь право – не ссылки в Сибирь своих членов и заключения их в острог, не вторжения в область государства, а свободного выражения своего мнения о государстве.
Но обратимся к «самоуправлению», как оно понимается нашим обществом, в смысле местных правительственных центров. При характере официальности, сопровождающем подобное самоуправление, оно значительно теряет свою важность и возбуждает во всех нас, несмотря на громкие фразы, очень мало сочувствия. Даже возникает вопрос – везде ли и всегда ли оно нужно? Оно получает значение административного удобства, не более; особой системы государственного управления, именно: вместо сосредоточения верховной власти, централизации – рассредоточения власти из центра на окружность, децентрализации: центральное правительство, не находя возможным обнимать своим непосредственным управлением всю страну, со всем ее народонаселением, поступается своею властью меньшим центрам, ради практических выгод и удобства, приглашая к правительственной службе местных жителей. Таким образом является государственное, общее и местное туземное управление, областное, волостное и т. д.; может быть, механизм государственной машины будет действовать от того исправнее, но это еще не составляет нравственную силу общества и не освобождает его от правительственного, казенного характера. Напротив – то, что по существу своему принадлежит к сфере чисто государственной, к области формальной, необходимого внешнего принуждения и силы – часто, исходя от имени общества, незаконно окрашивается колоритом нравственной общественной свободы, – отчего происходит вредное смешение двух разнородных элементов, и негосударственная стихия в народном организме заражается государственностью или, иначе, казенностью.
Поясним наши слова примером. На днях уничтожены у нас земские суды, земские полиции и земские исправники. К уничтожению этому мы с своей стороны совершенно равнодушны, а между тем, с точки зрения «самоуправления», в принципе, такое уничтожение есть, по-видимому, важное посягательство на общественную автономию. Почти 100 лет существовало это учреждение и успело отнять у великих исторических слов: земский и земство, все их первоначальное, важное содержание, успело унизить их до самого постыдного смысла. Это ли было не самоуправление, да еще в каких широких размерах, с участием всех сословий?! Однако же это самоуправление не только не послужило к усилению общества, но еще уронило значение «общества» в глазах народа, а вместе с тем и значение полиции. Отчего же это, какая тому причина? Быть может, виноваты сами сословия, зачем выбирали в должности людей недостойных? Но в таком случае какую же гарантию имеем мы в том, что сословия исправились и при предстоящих выборах преобразованного городского самоуправления, при действии будущих земских учреждений, станут выбирать только достойных? На этот вопрос, конечно, можно отвечать скорее отрицательно, чем положительно. Причину, почему наше земское полицейское самоуправление было так неудачно, надо искать, во-первых, в недостатке нравственного просвещения в нашем обществе, без чего никакие, самые лучшие в мире учреждения не могут иметь никакой жизненной силы, – это причина общая, не касающаяся существа самих учреждений; а во-вторых – и это главное – в самом характере, в самом существе полицейской власти и всего полицейского института. Это учреждение принадлежит вполне к государственной стихии и совершенно чуждо стихии бытовой, не государственной. Должность полицейского, как слепого орудия внешней принудительной силы, как представителя начала формального, постоянно ограничивающего свободу и мир бытовой жизни, никогда не пользовалась и не будет пользоваться (если удержит свой характер) почетом в России. Полицействование не составляет предмет властолюбия для Русского общества. Мы народ по преимуществу бытовой, а не политический, и если француз-шпион, назвав себя агентом правительства (agent du gouvernement), способен признать себя правым и тем успокоить свою совесть, то мы, Русские (кроме немногих исключений), еще не дошли до такой цивилизации, до такого поклонения началу государственному, – и звание шпиона – правительственного агента у нас презирается едва ли не сильнее, чем где-либо в Европе.
Таким образом, мы видим, что «общественное местное самоуправление», существовавшее у нас довольно долго и дававшее сословиям право участвовать в полицейской администрации и в суде, не только не усилило наше общество, но нисколько не помешало ему дойти до того состояния нравственного бессилия, о котором мы так часто и пространно, и с такою горечью говорили. Очевидно, что эти автономические учреждения не могут ни придать силы, ни иметь в себе самих внутренней силы, – а требуют присутствия и содействия каких-то особенных сил, лежащих вне политической и государственной сферы. Но об этих особенных силах мы еще успеем поговорить, а теперь займемся вновь рассмотрением вопроса об общественном гражданском самоуправлении, с тем чтобы еще яснее показать, как мало в этих учреждениях «общественного» и при каких условиях, в каких пределах действия их могут стать действиями общественного качества.
Без всякого сомнения, для правительства чрезвычайно удобно и выгодно призвать местные общества – среду не служащую – к участию в местном управлении, во-первых, потому, что местные дела им ближе ведомы; во-вторых, потому, что своих чиновников, особенно при огромном пространстве, какова Россия, у правительства достать не может; в-третьих – и это едва ли не главное, – оно и дешево, потому что чиновники по выбору обществ – орудия самоуправления – служат большею частью без жалованья или на счет самих обществ; в-четвертых, общество лишается права роптать и быть недовольным правительством. Таким образом правительство делится своею властью, или, лучше сказать, умножает число своих чиновников, орудий и правительственных органов, – потому что, говоря по правде, органы самоуправления, такие, какие существовали до сих пор в России, да и теперь существуют, на самом деле суть органы правительственные, только под другими названиями. Вот почему простой народ смотрит на эту «общественную службу» как на повинность. Допетровская Русь, начиная с Иоанна Грозного, также прибегала к подобной системе: нужно ли собирать казенные доходы с вина – выбирались и приставлялись к винному делу верные целовальники; надобно ли принять меры против пожаров и содействовать внутреннему земскому управлению – земские люди должны были, во имя земства и земского дела, служить разные «общественные», как бы их назвали теперь, или земские службы: дошло до того, что на Земском Соборе, по случаю взятия Азова, тягловые и разных черных слобод люди горько жаловались на постоянный призыв их к земским службам, обращавшимся для них в тяжелую повинность. Если подобные жалобы были возможны в то время, когда правительство и народ стояли почти на одном уровне и свободно понимали друг друга, то теперь, когда самоуправление организуется правительством на основаниях большею частью заимствованных из чужих земель, формулируется и регламентируется по образцам иностранным, – такое самоуправление будет органом вполне правительственным и проявлением той же казенности, только под другим видом и в другой одежде. Нам положительно известно, что когда вводилось в С.-Петербурге новое городовое положение с его общей Думой, это по всем признакам либеральное учреждение, сочиненное бюрократией, – в Думе, в продолжение многих лет, сидел, а может быть и теперь еще заседает, чиновник Министерства внутренних дел, обязанный учить и подгонять общество, чтобы пользовалось оно новыми либеральными правами и захватывало власть у самого правительства или у генерал-губернатора, что в сущности все равно. Мы не знаем, в какой степени санкт-петербургское городское общество воспользовалось этими уроками, но если судить по одной статье, напечатанной в прошлом году в «Отечественных Записках», успехи его в деле самоуправления не велики.
Но предположим, что орган самоуправления вполне освоился с данными ему формами; в таком случае обществу грозит другая нравственная опасность: распространение и проникновение начала казенного формализма в самые недра общественного быта, под благовидною наружностью общественного самоуправления. Например: самоуправление крестьян, регламентированное учреждением Министерства государственных имуществ, а отчасти и Положением 19 февраля, не обращает ли оно волостных голов и старшин и вообще должностные лица в чиновников? Подобного рода формулируемые извне порядки самоуправления не способны ли подорвать живую силу быта, заменяя их механическою силою внешне общественного снаряда? Повторяем сказанное нами вначале: для нас важно соблюдение в целости бытовой силы в простом народе и в обществе, сохранение негосударственной стихии в общем всенародном организме – свободною от государственности, от элемента формы, формальной правды и внешнего принуждения. Поэтому, при допущении так называемых порядков самоуправления, наше внимание преимущественно должно быть обращено на то, чтобы эти порядки не искажали существенного нравственного характера и свободы народного и общественного быта. Многие либеральные учреждения в сущности противоречат истинной свободе. Возьмем для примера учреждение в некоторых Западных конституционных государствах национальной гвардии, национального войска. Прибегать к грубой силе есть вообще печальная необходимость; иметь постоянное войско вообще несчастие и обременение для страны, как бы оно ни было неизбежно; эта внешняя сила есть атрибут государства, а нисколько не общества и не земли. Где же будет свободный от государственной стихии уголок, если общество перенесет к себе все снаряды и приемы правительства, заразится вкусом к солдатству и само превратится в какое-то государство, status in statu, противореча своему негосударственному призванию? Мы выбрали пример довольно резкий и к нам не подходящий, но он может дать читателям надлежащую точку зрения и на прочие неотъемлемые атрибуты государственной власти.
Во Франции народное самоуправление, принимая политический характер, являлось несравненно более деспотичным всякой королевской власти и доказало еще раз всю ложь, заключающуюся в слове: народовластие, ибо никогда, нигде народ, как народ, собою сам не управляет, – в противном случае он перестал бы быть народом и превратился бы в народ полицейских чиновников, – а управляет им меньшинство, становящееся «правительством». Всякий путешествовавший внутри Франции мог легко убедиться, что для простого народа там решительно все равно: «именем ли республики», «именем ли короля» или «императора» взимают с него подати, рекрутов и другие повинности: главная цель и задача народа – быть и жить свободным бытом и человеческою жизнью, и, по выражению одного заграничного публициста, народ совершенно равнодушен к тому, накрыта ли эта свобода (если он ею пользуется) фригийским колпаком или монархическою шапкою. Мы скажем более: народ убедился, что фригийский колпак всего менее гарантирует ему свободу; ибо он, фригийский колпак, распоряжается его именем, а потому считает себя непогрешимой, верховной инстанцией, самим народом.
Мы жаловались в последней статье на излишнее развитие государственной инициативы, на притязание казенных регламентации заменить жизнь и т. п. Но ведь казенные регламентации исходят не от одного только высшего правительства, а составляют у нас точно такую же принадлежность и консисторий, и дворянских опек, и градских дум, – и никакое наше «самоуправление» этого не избегнет, потому именно, что качество действования в нем остается вполне правительственное и ненародное. Можно надеяться, что и вновь образуемая в Москве общая Дума будет также не лишена регламентации, формализма и всей этой казенной мертвенности.
А крестьянские общины, скажут нам, они ли не являют образец самоуправления? Во-первых, как уже достаточно объяснено было нашим сотрудником, г. Н. Г-вым, слово самоуправление сюда нейдет: существующий в народе обычай избирать старост и решать дела мiром есть его органическое отправление, составляет часть его жизни и бытия и не заключает в себе никакого правительственного элемента. Во-вторых, этот порядок обусловливается однородностью интересов и занятий, единством быта и духа и почти поголовным участием в мiрском сходе. Вне крестьянства – всякое «самоуправление» принимает характер более или менее искусственный, – поэтому, говоря о самоуправлении, мы во всяком случае разумеем не крестьянство.
Итак, вот наши главные выводы:
1. Нашему недугу, состоящему в нравственном бессилии нашего общества, – бессилии, происходящем от ненародности его, от его правительственного, казенного характера и стесненного духовного развития, – вновь заводимые разные порядки местного самоуправления помочь не могут: это две области совершенно разные: одна касается внутренней, духовной жизни, общественной, другая – жизни внешней, гражданской.
2. Местное самоуправление, в том виде, как оно существовало и существует у нас в России, по характеру своему, есть учреждение не только не общественное, но чисто государственное, казенное, и органы самоуправления суть органы правительственные, а орудия самоуправления – чиновники в общественном мундире.
3. Подобные учреждения, через которые правительство поступается, по-видимому, своею властью, а в сущности употребляет земство на общую службу государственную, если и могут быть допущены, и даже с пользою, в государстве, не должны иметь притязаний на общественное или земское значение и не в состоянии придать нравственной силы обществу.
4. Напротив того, выдавая себя за общественное или земское свободное учреждение, – местное самоуправление может подорвать внутреннюю цельность и свободу общественного быта, придавая стихии государственной характер стихии общественной и, наоборот, распространяя элемент правительственности и казенности в самые сокровенные тайники жизни, проникая с ним, так сказать, во все поры общественного организма.
5. Наконец, для того, чтобы участие общества в делах управления вполне достигало своей цели – содействуя государству и ограждая свободу быта, не посягая на власть правительственную и не подрывая бытового значения земской стихии, не присваивая себе атрибутов государственных, не становясь казенным и оставаясь вполне нравственной силой, – для всего этого необходимо, чтобы общество имело полную свободу мнения и выражения его в слове. Эта свобода полезнее и плодотворнее всяких самоуправлений; напротив, все заводимые правительством либеральные учреждения недействительны, безжизненны, немыслимы при немом обществе: без свободы мнения и слова, собственно говоря, и не существует общества, а без общества – бессилен народ и несостоятельно государство.
(«День», 19-го января 1863 г.)

Исторические судьбы земства на Руси.

Мы сказали в последний раз, что независимо от сферы государственной, от бытовой жизни народной, от деятельности народного самосознание в обществе есть целая область внешней гражданской жизни и деятельности народа, область, противополагаемая правительственной среде и чуждая государственного элемента, которую мы назвали земством, земщиною, землею, земскою жизнью.
Читатели знают наше мнение, что в России не было общества до Петра в том смысле, какой мы даем этому слову, – зато Земля, особенно в первые века русской истории, жила полною своею земской жизнью, и земское начало являлось деятельной, основной стихией нашего народного гражданского существования. Участие Земли в делах государственных, во сколько эти дела касались прямых интересов народных, участие – не враждебное власти и не ограничивавшее формально власти, обусловленное живым обычаем и тесным духовным союзом Земли и государства, – это участие, продолжавшееся, почти непрерывно, до самого Петра, – не только прекращается, но почти забывается и становится почти невозможным после революции, произведенной Петром во внешней и внутренней жизни России. Невольно возникает вопрос – каким же образом могла так легко и скоро прекратиться деятельность той стихии, которая является движущей силой всей истории допетровской Руси; куда же исчезла сила, способность, привычка той земской жизни, которая почти восемь веков сряду выражала себя на вечах и земских соборах?
Если мы сличим нашу историю с историей западных государств, то ход нашего исторического развития представится нам в совершенно обратном направлении. Везде народы идут от стеснения, рабства и неволи к свободе; везде история являет поступательное движение от умственной и духовной косности к деятельности мысли и духа, от зверской жестокости законов к законам кротким и человеколюбивым. Путь нашего развития иной. От денежных пеней и отсутствия телесных наказаний в Русской Правде мы приходим к страшным уголовным казням Соборного Уложения при царе Алексее Михайловиче; от свободы крестьян к крепостному праву; от вольного и шумного голоса народа на вечах, от степенного голоса Земли на земских соборах к мрачной тишине и безгласности русского народа в XVIII и в первой половине XIX века; от земской жизни, от земского участия в делах государственных – к мертвому бездействию.
Какая же причина такого странного обратного прогресса?
Та, между прочим, что между Государством и Землей не было той среды, которую мы называем обществом и которая – независимой духовной деятельностью народного самосознания – могла бы придать силу земской стихии и сдержать напор государственного начала: в течение восьми веков не создалось у нас ни училищ, ни литературы, и грех нашего всенародного невежества, нашего нравственного и умственного бездействия дал временную победу стихии деятельной, но чуждой нашей народности… Мы знаем, что такой ответ еще не объясняет дела и вызывает новый вопрос: почему же не возникло самобытной духовной деятельности в народе, почему же раньше не совершилось того движение в бытии народном, того перехода от безличности непосредственного народного бытия к сознательной, личной деятельности единиц, народ составляющих, – почему не образовалось общества в допетровской Руси?
Мы, конечно, не имеем притязания излагать здесь историю земства в России, предоставляя разработать эту богатую тему нашим молодым будущим деятелям на поприще исторической науки (хотя вполне признаем, что только эта история, в совокупности с историей государственной жизни России, может дать вполне удовлетворительный ответ на вопрос, нами поставленный). Тем не менее мы укажем на главные черты нашего исторического не внешнего развития, заявляя притом, что высказанное нами замечание об обратном поступательном движении в нашей истории нисколько нас не смущает. Россия носит в себе, может быть, не вполне ясное для мысли, но несомненное для внутреннего чувства убеждение, что она еще далеко не свершила своего исторического поприща. Не только окончательный вывод еще не подведен историей, но, прожив тысячу лет, мы не слышим в себе ни старости, ни дряхлости, ни утомления, а напротив – почти непочатый запас свежей жизни; мы слышим в себе силу великую, силу для совершения нашего исторического подвига, нашего призвания в человечестве. Может быть – мы окажемся недостойными ниспосланного нам дара, употребим во зло нашу силу и зароем в землю наши таланты, может быть – мы будем казнены за излишество нашего долготерпения, смежного с равнодушием к истине и к общественному благу, – все это может быть и не быть: это зависит от нас самих, – но по крайней мере мы призваны к великому подвигу и нам даны силы для подвига. Какой же это подвиг?
Мы сказали однажды, что чем выше нравственный идеал народа, чем шире и свободнее от односторонности, от узкой определенности народные начала, тем труднее вполне соответственное их выражение на земле, тем необходимее, хотя и труднее, полнота сознания для правильного и стройного их проявление в жизни. В таком именно положении находится Россия и все племена славянские. Призванные именно к подвигу самосознания, славяне, преимущественно пред всеми народами, казнятся за всякое уклонение от своего духовного призвания и осуждены обретать спасение только и единственно в деятельности самосознания. Вне этой деятельности, вне нравственной опоры сознательного духа нет для них спасения и исхода, и потому-то мы видим, что никакая внешняя, государственная крепость сама по себе не в силах была спасти, не спасает (и не спасет) славянские народы от внешнего падения и от утраты своей народности. Ни одно славянское племя не было освобождено от этого испытания, то есть от опасности утратить свою народность, – но испытание, выпавшее на долю России, тяжелее всех, потому что опасность для нее явилась не извне, а изнутри, не в виде чужеземного ига, а в виде соблазна, не во внешних, а во внутренних врагах…
Мы, по-видимому, увлеклись в сторону, но, в сущности, мы нисколько не уклонились от нашей задачи. Мы поставили только ту точку зрения, с которой смотрим сами на события нашей древней истории и с которой единственно становится возможным, полное надежд, примирение с постепенным, замечаемым в ней, упадком народной жизни…
Познакомимся же с главными чертами этой картины, но предварительно изложим, в немногих словах, общий взгляд на значение государственного и земского начала К. С. Аксакова, которому, собственно, и обязана наша историческая наука плодотворной мыслью о Земле и Государстве как о двух основных началах и двигателях русской истории.
«В самых первых временах, – говорит он, – в Славянских народах мы встречаем жизнь общинную с ее необходимым проявлением – совещанием, носившим в древности название веча. Живя под условиями этого быта, под условиями правды внутренней, Славяне являются племенем не государственным, не ищущим внешнего принудительного устройства, основанного на начале внешней формальной правды. Отсюда отсутствие форм и регламента в их общественном быте, отсюда единогласие как необходимое средство общинных решений. Но удержать этот высокий строй было трудно, и Славяне вынуждены были постановить у себя государство. Признавая государство как необходимость, смотря на него как на средство, а не как на конечную цель или идеал своего внутреннего развития, – Северные Славяне (в России) не обратили сами себя в государство, не из себя создали его устройство, не исказили своей общинной жизни, не изменили началу своей внутренней свободы, – а призвали государство из-за моря как явление чуждое, для внешнего наряда земли, для военного и судного дела, для ограждения свободы общинной или земской жизни. Все европейские государства основаны завоеванием; власть явилась там неприязненной, и во взаимных отношениях народа и власти, с самого начала, легла вражда, не покидающая их во все течение истории. Русское государство, напротив, основывается не завоеванием, а добровольным призванием власти. Поэтому не вражда, а мир и согласие – его начало. Власть явилась у нас званной, не враждебной, и утвердилась с согласия народа, на начале взаимной доверенности, которой народ со своей стороны никогда не изменял. Это различие в основании государства в России и Европе – определяет историю и той и другой.
Первоначально, покуда Россия представляла множество княжеств, соединенных между собой общей земской связью и сознанием единства Русской Земли, народ везде сохранял свое вече. Но общинам грозила другая опасность: обратиться из отдельной общины в отдельное государство, что нарушало связь между общинами и единство Русской Земли. Когда же Москва переломала государственные перегородки, мешавшие цельной жизни народа, – образуется единое Русское Государство и единая Русская Община или Земля. В России являются два дела: дело земское и дело государево, два главных разряда людей: люди государевы, люди служилые, и люди земские. Государство обращается к Земле за советом, и первый Русский Царь созывает первый Земский Собор. Ряд соборов продолжается до самого Петра. Совещательный, земский элемент проявляется постоянно и всюду, но не переступает свои пределы. В Земском Соборе не было никогда ничего принудительного и насильственного; он был только голосом, думой, мнением Земли и собирался лишь по призыву государственной власти, которая никогда не видела в нем никакой для себя опасности, никакого ущерба для своего достоинства…»
К этим словам К. С. Аксакова, извлеченным нами из многих его исторических сочинений, мы считаем не лишним прибавить с своей стороны следующие замечания.
История земства в России до Петра представляет две резко отличающиеся одна от другой эпохи: жизнь областную и вечевую до единодержавия Москвы, – и жизнь Земли и ее участие в делах государственных по уничтожении уделов. Собственно, в эту эпоху и являются в истории, противополагаясь друг другу, как самые начала, так и самые выражения: Земля и Государство, земское и государево дело. Вольно и шумно раздавался голос народа на бесчисленных вечах Русской Земли в первые века ее исторического существования: везде кипела местная самостоятельная жизнь, бесконечное дробление уделов, создавая бесконечное множество местных центров, разносило деятельность по всем углам и захолустьям тогдашней Руси. Участие общины в делах местного правительства обеспечивалось обычаем, внешнею близостью общинного население к правительственному центру и немногосложностью гражданских отношений. Князь и его дружина были постоянно на виду у всего народа, и вече было неизбежным условием их общей совместной жизни. Но такое состояние естественно должно было прекратиться. Если бы Русь раздробилась на бесчисленное множество микроскопических государств, то или общины заразились бы государственным элементом, все до последнего человека, в противность природе славянской, – или же были бы подавлены и отягощены присутствием несоразмерной с их объемом и населением государственной власти в лице удельного князя. В самом деле, если представить себе теперь в маленькой деревне, на месте выбранного из деревенских же жителей старосты, какого-нибудь владетельного князя, с значением и характером государственным, – мы поймем, что такое неравновесие отношений было бы невыносимо. Как бы то ни было, но распри и войны удельных князей, соперничество общин, преграды свободному передвижению, промышленности и торговле, при постоянном сознании племенного и духовного единства Русской Земли, – все это приготовило наступление другой эпохи, эпохи московского единодержавия. Общины, повинуясь историческому инстинкту, пожертвовали, волей и неволей, своей отдельной, почти государственной самостоятельностью для совместного и дружного развития, для единства жизни всего Русского Народа, всей Русской Земли. Но по уничтожении уделов, города тотчас же приходят в упадок, прежняя деятельность прекращается, и народная жизнь не представляет с тех пор никакого поступательного движения. Веча умолкли, самое название исчезает, и сохраняется только мiр, мiрская сходка в посадах и селах. Этот мiр, это совещание на сходке, есть то же самое начало, которое выражалось и на вечах, но содержание было иное, и предметом совещания были не интересы всей Земли или всей области, как прежде, а мелкие и мирные интересы села или посада. В эпоху междуцарствия исторические события дали снова многозначительное земское содержание народным сельским и городовым мiрам, и они напомнили прежние веча, как будто и не изведал народ целых веков угнетения и безмолвия! Это вечевое начало, выражающееся теперь в мiре, и эту способность расширить его пределы, возвысить его на степень великого земского и государственного дела – уберег Русский Народ и до наших времен, храня в нем для России залог обновления и возрождения…
Итак, с единодержавием Москвы является Земля с тихою земскою жизнью, с мiрскими скромными сходками, вместо шумных и буйных веч. Народ, как мы сказали, уберег вечевое начало, но умерил его проявление и, сосредоточив его в себе, как в зерне, не дал ему погибнуть; однако ж, тем не менее, невольно возникает вопрос: что же внесло это сильное развитие местной жизни и деятельность народной стихии в первые века нашей истории в общую жизнь Земли, при образовании единого государства? Какие следы оставила эта первая эпоха, какие задатки для духовного сознательного развития, для просвещения, для дальнейшего движения народной жизни? Очень слабые, – кроме того, что она подготовила духовное единство Русской Земли, подняла общий уровень народного образования сравнительно с веками язычества, разлила свет христианства по всей Русской Земле. Но земская жизнь первой эпохи не успела выработать прочных залогов жизни умственной и деятельности духовной, – хотя, впрочем, эта эпоха сравнительно богаче памятниками письменности, нежели непосредственно за ней следовавшие. Если бы каждый удельный князь в своем уделе действовал по примеру Владимира и Ярослава, если б во всех удельных центрах завелись училища; если б распри и усобицы не препятствовали мирному развитию внутренней местной жизни; если бы татарские нашествия не разорили множества городов и не отрезали бы Русь Северную от Руси Южной, от моря, от Греции и от Европы, – может быть, единство Руси воплотилось бы в единой Русской общине и в едином государстве при других, более благоприятных данных для нашего исторического развития. Так, например, если б мы могли вообразить себе теперь воссоединение всех отдельных областных центров Германии в единое политическое тело, то каждый центр принес бы, как дань, богатые плоды умственного и духовного самостоятельного развития. Но ничего подобного не случилось с древнею удельною Русью и, может быть, не должно было случиться, ибо задачей Русской Земли было выработать, единовременно и цельно, самосознание всего Русского Народа, а не той или другой местности, которая, развиваясь самостоятельно, развилась бы непременно в направлении одностороннем. Для достижения высокой цели всенародного цельного самосознания, необходимо было такое внешнее и внутреннее единство Земли, которое бы поглотило узкий эгоизм племен, областей и общин.
Таким образом, с единодержавием Москвы начинается вторая эпоха в истории земства. С одной стороны, является Земля, сплоченная воедино, без веч и самостоятельной жизни общин; с другой – государство. Идея царя была чужда эпохе областной и вечевой жизни, и насколько царь был могущественнее и полновластнее удельного князя, настолько земские соборы были слабее и малозначительнее прежних веч. Конечно, справедливо замечено, что соборы заменили веча, но настолько, насколько и царь заменил собою прежних удельных князей. Здесь сходство только в том, что и собор, и вече выражали собою начало совещательное, земское, так же как и царь, и удельный князь были представителями власти. Но разница между вечем и земским собором состояла уже в том, что вече в отдельной общине было почти всегда поголовное, то есть состоявшее из всего наличного народа местности, тогда как земский собор не мог иначе составиться, как посредством представительства, посредством собрания выборных от Земли, что делало собор всегда ограниченным в его внешнем составе, особенно при отсутствии всякой формы и регламентации. Вече было всегда близко к правительственному центру, было всегда присуще, могло быть немедленно, во всякое время созвано, без всякого неудобства для жизни общины или города. Земский собор не был обыкновенным, нормальным, но всегда чрезвычайным явлением, тягостным и неудобным напряжением для жизни земской. Созвание собора требовало много времени и соединено было со множеством лишений и неудобств для представителей из отдаленных концов России. Наконец, вече собиралось всегда само, по своему усмотрению; земский собор созывался не иначе, как по распоряжению верховной власти. Поэтому земский собор сам по себе не представлял никакого обеспечения для земской жизни в виду нового, небывалого на Руси учреждения царской самодержавной, вполне самосознательной власти. Все обеспечение было в обычае, в единстве духовном и нравственном, связывавшем власть и народ, в общем или почти общем уровне умственного развития и образования, наконец в той доверенности, которая легла в основу отношений Земли к государству с самого начала ее истории, вследствие добровольного призвания власти. Это обеспечение, разумеется, было и оказалось ненадежным и должно было исчезнуть при первом нарушении внутреннего духовного единства со стороны власти, – потому что единственное обеспечение земской силы и свободы, как мы уже сказали, лежит в существовании общества, в общественной силе, в деятельности народного самосознания, а этой-то деятельности и не существовало в России в эпоху соборов. Нам заметят, может быть, что если бы земские соборы имели регламентацию и из сферы обычая перешли в положительное учреждение, в непременный закон, – тогда они бы явились достаточно сильной гарантией против непомерного разлива государственной стихии. Хотя в наших статьях об обществе и находится ответ на этот вопрос, но мы не отказываемся рассмотреть его и подробнее. Впрочем – наша статья вышла и без того длинна, и мы должны отложить это до другого раза. Нам предстоит, сверх того, упомянуть об отношениях государства к Земле и значении земского элемента в XVI и XVII веках, а затем перейти к перевороту Петра, к русскому обществу и к русскому земству в нашей современной действительности.
(«День», 23- го февраля 1862 г.)

О настоящем значении наших древних земских соборов.

Нельзя не поразиться подчас, до какой степени еще слабо в нашем обществе разумение родной истории, ее внутреннего смысла и духа. Сплошь да рядом читаешь в печати самые неправильные суждения даже о таких событиях «древней России», которых древность уходит вглубь не далее двух веков. Реформа Петра словно отшибла у нас не только память, но и понимание сравнительно недавнего русского прошлого. Казалось, пора бы уж и излечиться от этого недуга, но, к сожалению, еще на днях нам пришлось встретить – и не в писаниях нашей мнимо-«либеральной» прессы (что было бы нисколько не удивительно), а в статьях, по-видимому, противоположного направления, самое неверное освещение одного из замечательных государственных обычаев XVI и XVII веков. По поводу его мы и хотим сказать несколько слов. Мы вовсе не намерены касаться вопроса о благовременности или неуместности возобновления этого обычая, о применимости или неприменимости его к настоящей поре. Мы не станем сходить с точки зрения строго исторической; мы желаем лишь, в мнении русских читателей, оправдать то историческое русское начало, которого «земские соборы» в допетровской Руси (так превратно истолковываемые некоторыми с точки зрения французской революции (1789 г.) были только одним из самых выдающихся проявлений. Прискорбно было бы, если б в нашем обществе укоренилось ошибочное о них мнение, – а нет грубее ошибки, как смешивать понятие об этой древней форме совета Русского царя с землей – с понятием о западноевропейских конституционных собраниях. Правда, ни у г. Варфоломея Кочнева (автора очень интересной книги «Против течения»), ни у его единомышленников вы нигде не найдете прямого утверждения, что эти понятия безусловно тождественны, однако же нигде не найдете и указания на их существенное, резкое между собою различие. А при отсутствии такого указания, не трудно – помощью разных намеков и аллюзий еще более усилить в нашем обществе сбивчивость представлений об этой, по мнению К. С. Аксакова, векожизненной, хотя, по-видимому, и обмершей нашей старине. Так, нас хотят уверить, будто «земским собором» лишь благовидности ради называется (конечно, только теперь) именно то, в чем несомненно увидела бы свое торжество крамола… В доказательство приводится тот известный факт, что, когда государственного преступника Нечаева, по произнесении над ним приговора, выводили жандармы из залы судебного заседания, он неистово кричал: «Земский собор! Земский собор!». Того же, будто бы, требовал и Желябов… Найдутся, пожалуй, люди настолько невежественные, что им этот аргумент покажется убедительным и преисполнит их спасительного страха при одном звуке слов: «земский собор». Но ведь такой аргумент ровно ничего не доказывает. Разве Пугачев не провозглашал в своих «манифестах» – освобождения крепостных крестьян и наделения их землею? Стала ли, после того, самая мысль об освобождении крестьян с земельным наделом тождественною с идеей пугачевщины или крамолы? Нет таких истин, даже самого высшего значения, которых именем всуе и лживо не величались бы самые враждебные им доктрины. Достаточно вспомнить инквизицию, или хоть орден иезуитов, – но разве ими скомпрометировано христианство? Если Нечаев и Желябов «требовали» земского собора, так это доказывает только одно, что они слышали звон, да не знали откуда, что они не прочли никогда ни одного соборного акта и не имели о соборе никакого понятия. Это только служит свидетельством – на каком вообще колоссальном умственном сумбуре зиждется наша так называемая «крамола». Подрастающие теперь поколения – мы в том уверены – со временем сгорят со стыда за своих несчастных предшественников при одном воспоминании о той ужасающей пучине легкомыслия, неведения своего народа и своей истории, и проистекающей от такого невежества умственной ограниченности, которая раскрывается в их кровавых злодеяниях, – которой в жертву они с таким чудовищным фанатизмом губили жизнь чужую, да и свою! Стоит только привести себе на память, как все эти «крамольники», – обвешавшись иностранными, самыми что ни на есть непонятными народу, понадерганными из разных доктрин шутовскими кличками: «социало-демократов», «социало-революционеров», или «федералистов», или же «делегатов террористической фракции», да припутав тут же, без толку, русские исторические термины: «земля, земщина, земский собор», – отправлялись с проповедью анархии в народ (который тут же их вязал и представлял начальству); стоит только все это припомнить, чтоб прийти к заключению, как бессодержательна, как ничтожна эта «крамола» – в смысле политического учения, программы или даже хоть лозунга! В ней серьезного и существенного только динамит, револьвер и яд; в этом весь ее высший разум, логика и значение: только с этим высшим развратом, готовым на всякое злодейство, и следует считаться – посредством деятельной полиции, – а не с их словами, речами и мнениями.
Но не в этом собственно дело. Нечаевых и Желябовых можно так или иначе лишить возможности наносить вред; но гораздо труднее обезвредить самые те многочисленные, многообразные условия, при которых зарождаются у нас Нечаевы и Желябовы, всю ту фальшь, которой они только видимое исчадие, но которая, как ржавчина, гложет издавна все наше общественное бытие. Эта фальшь состоит, главным образом, в том противоестественном, противонародном развитии, которым идет и движется Россия вот уже без малого два века. Свободное кровообращение нашего общественного организма затруднено. Чуть-чуть питаясь здоровыми соками народной исторической почвы, он поневоле духовно тощ и преизобилует худосочием, которое и обнаруживается подчас вредами вроде «крамолы». И чем зараженнее худосочием известная общественная среда, тем более претит ей исторический принцип земского собора, тем усиленнее стремится она мыслью к тому, что земскому собору совсем противоположно.
Что такое был земский собор в допетровской Руси? Это был прежде всего свободный акт самодержавной власти, ее прерогатива, естественно вытекавшая из самого существа царского единовластия. Русский царь не «первый аристократ из аристократов», как в Англии; не «первый дворянин», как называли себя во время оно французские короли (le premier gentilhomme du pays), а первый человек Русской земли, облеченный, на благо земли, верховной государственной властью. С ним не связывается никакого сословного понятия; он представитель всеобщности земской и государственной. Его интересы – интересы всего народа, и чем сильнее его власть, тем более представляет она гарантий народным массам – бедным, сирым, беззащитным – от преобладания богатых, знатных, наделенных всяческими преимуществами (в том числе и «высшей культуры»), ближе стоящих к престолу общественных классов. Тем более гарантий и для правильного, беспристрастного решения всяких споров, всякого столкновения противоположных друг другу сословных и иных эгоистических интересов. Царь, по понятиям народным, для того и должен быть полновластен, чтобы не подпасть под власть сильных мира, чтобы полагать преграду их поползновениям к господству и не давать им в обиду народ, чуждый всякого политического властолюбия. Но между царем и землей, в допетровской Руси, стояли стеной сословия слуг государевых, – весь снаряд и орудия государственного правления; не всегда мнение земли доходило непосредственно до царя, равно как не всегда и воля царя передавалась непосредственно народному ведению. Случалась иногда и такая для царя необходимость: противопоставить частным, боярским затеям и их властолюбивой похоти нравственную силу мнения всей земли.
Признавалась, временами, самою властью потребность: отнять у иной государственной меры характер личного произвола и утвердить ее на всеобщем сознании и согласии, на всеземской готовности нести за нее, сообща с царем, и нравственную ответственность… Вот в этих видах и созывались царями земские соборы. Первый земский собор был созван первым русским царем – Иваном Грозным, менее всего, кажется, расположенным ограничивать свою верховную власть, постоянно везде и всюду подозревавшим и преследовавшим – крамолу… Да и ни одному из наших царей до XVIII в. не могло бы даже и на мысль взойти, будто земским собором умаляется достоинство и полнота державной власти, или будто в этом заключается нечто такое, за что им через два века готовы были бы потомки пожаловать титул, если не «крамольников», то «либералов»! Они бы только широко раскрыли глаза и самым бы простодушным образом спросили: «Да как же править иначе? Как же, радея, примерно сказать об устроении, о благе того или другого разряда людей, не расспросить толком именно тех, до кого такое радетельство относится? Разве от совета – власти убудет? Власти не убудет, а света и правды прибудет, – а прибудет света и правды, так то и царю в честь, в славу и в вящую крепость». Вот что сказали бы наши, простые смыслом, цари; вот какова была их точка зрения на свои отношения к земле и народу, – точка зрения, отмененная Петром I и замененная им точкою зрения немецкого абсолютизма или полицейского, всеобъемлющего государственного механизма.
Итак, соборы допетровской Руси не только не ограничивали, но усиливали и возвеличивали царскую власть. Земский собор, после окончательного сокрушения всего государственного строя в эпоху Междуцарствия, избрал на престол дом Романовых, восстановил, оградил и соблюл самодержавие наперекор боярам, успевшим уже было сорвать с юного Михаила конституционную запись в свою пользу. Земским собором «утвердил и на мере поставил» царь Алексей Михайлович свое знаменитое Уложение, свиток которого, скрепленный 600 подписей всяких людей русского государства, сохраняется в Москве и доселе. На земском соборе, опираясь на челобитную (петицию), поданную выборными людьми, противостал царь Алексей Михайлович властолюбивым притязаниям духовенства и возобновил, столь нежеланный последнему, Монастырский Приказ. На земском же соборе решал первый царь-избранник из дома Романовых вопрос: рисковать или не рисковать, чрез удержание Азова, войною с турками. И решил не так, как хотели и бояре и большинство дворян, а отрицательно, то есть согласно с мнением «маломощных и темных людишек», которые выяснили пред царем бедное положение свое и страны, и чистосердечно заявили (да еще письменно), что-де «хуже нам, Государь, самих турок московская волокита» и хищения «твоих государевых бояр и дьяков», которые, стоя у твоих государевых дел, понастроили себе дворцы и накупили села… Наконец, помощью собора поборол и сломил навеки царь Феодор Алексеевич страшного, могучего врага, с которым тщетно боролись его предшественники – местничество. Этот же царь – последний из «московских» – созвал многочисленный земский собор для разрешения важного внутреннего вопроса: об уравнении служб и повинностей по всей русской земле, для чего, между прочим, приглашены были по двое от каждого посада. К сожалению – только что собрались выборные, как умер царь, и собор – этот последний собор – был распущен (ровно 200 лет тому назад) в 1682 году, уже от имени малолетнего Петра… «Преобразователь», подросши, предпочел совету и разуму земскому – измышления канцелярии. Уравнения служб и повинностей, предполагавшегося в 1682 г., не последовало, а вместо него последовало, при Петре, назначение: ландсгевдингов, ланд-ректмейстеров, ландкомиссаров, обер-ландсрихтеров, кирхшпильфохтов и тому подобных земских русских чинов.
Самой же земле повелено было молчанье, и онемела земля. Замер в ней творческий дух жизни. Настало господство полицейско-канцелярского «режима», а для того, чтоб такому господству поменьше встречать от земли помехи, и для вящего удобства канцелярского муштрования и мудрования над Россией, новопреобразованное правительство даже совсем ушло из России и перенесло центр власти на новую, только что завоеванную, нерусскую окраину государства. Конечно, от такой неестественной перестановки центра в государственном организме не могла не нарушиться правильность его отправлений. Живые отношения власти к стране заместились, по необходимости, отношениями бюрократическими. Народ и управление разучились не только обмениваться мыслями, даже понимать друг друга. Воздвиглись тяжкие, крупные, прискорбные недоразумения, миражи, призраки; марево сменялось маревом… Но народ, ошеломленный, оттесненный, запуганный, пребыл верен своему историческому земскому идеалу государственной власти и умел распознавать и чтить ее беспредельно даже и тогда, когда канцелярия, в порыве культурного увлечения, писала русского самодержца – шефом или «начальником столь благородной нации»…
И не посрамится его вера – в том нет сомнения. Еще в первом номере «Руси» 1880 г. мы напоминали читателям те слова, которые в 1863 г. имел утешение народ молвить своему Государю, что «в новизнах твоего царствования нам старина наша слышится». Правда, много затем пошло и такой новизны, в которой уже никакой «старины» не слышалось. И когда в прошлом году вырвался у нас горячий, искренний клик, обращенный к власти: «Домой! Домой!» – то есть призывающий к возврату на родную историческую, земскую почву, – точно ужаленная, вскинулась на нас «канцелярия», осыпая градом неистовых ругательств! «Домой!» – ведь это значит, по ее верной догадке, упразднение канцелярского всеобъемлющего могущества, восстановление (конечно, не в подробностях, но в принципе) земско-государственного строя, который намечен был, начал было слагаться в допетровской Руси! «Самобытность!» Ведь это значит освобождение народного духа из-под бюрократическо-канцелярского владычества! Как же было не озлобиться! Нам могут возразить, что не «канцелярия» негодовала на нас, а так называемая «либеральная пресса»… Но мы употребляем здесь слово «канцелярия» в более широком смысле. Дух канцеляризма, деспотически пытающийся заменить собою творчество русской жизни, а потому отрицающий и ее, и русскую народность, и русскую историю, – дух Петровой дубинки, вбивающей «культуру» в русскую землю и убивающей ее самодеятельность – истинный Протей, способный принимать разные формы, сохраняя лишь свою сущность. Вчера он воплощался в чинную канцелярию в буквальном значении слова, с самодовольными чиновниками, бюрократически упражняющимися над Россией; завтра готов назваться «интеллигенцией» и принять образ конституционного в Российской державе собрания по западноевропейскому образцу! Ему все равно, – только бы сохранить за собою право и возможность умничать и командовать над землею, только бы не допускать ее до самобытного, ее истории свойственного, национального, государственного и общественного развития! В прежние времена властолюбивый канцеляризм был верным пособником верховной власти; но как скоро сама верховная власть стала сознавать необходимость народного направления в своей политике и внешней, и внутренней, то канцеляризм не прочь оказаться и противником власти в таком ее новом стремлении!.. Чтоб не дать ходу настоящей земле, настоящему народу, он готов даже сам фальшиво назваться «народом». Он на все пойдет – только не разлучайте его с Петербургом, только не возвращайтесь «домой», где ему, «иностранцу вообще», нет простора, нет места!
Г. Варфоломей Кочнев, может быть, отчасти и прав, когда разумеет разные вожделения «европейских правовых порядков» с парламентами по западному фасону, высказываемые иногда известною частью нашего общества; но он совершенно неправ, когда старинный наш земский собор уподобляет assemblee constituante (учредительному собранию) французской революции. Эти оба собрания стоят на диаметрально противоположных полюсах. Сам же автор утверждает, что французы перед революцией и в ее начале (не говоря уже об разгаре) совсем забыли французскую историю, сошли с ее реальной почвы, витали в каком-то абстракте, и в области отвлеченных, умозрительных доктрин и теорий искали для себя формы государственного строя. Между тем «земский собор» был у нас естественным продуктом национальной истории, а вовсе не отвлеченным измышлением. По верному замечанию г. Кочнева, то «представительство», которое положило начало французской революции, вьдвинуло на первый план, наделило силою и властью именно доктринеров, умствователей по профессии, отрешившихся от исторической почвы, от действительного, невыдуманного «народа» и впервые разыгравших на политической арене роль лженарода. Наши же старинные земские соборы всегда служили верховной власти опорой против эгоистических интересов и властолюбия тогдашней интеллигенции в лице бояр и знатных родов. Что же тут общего между русским земским собором и французским учредительным собранием 1789 г.?
Мы вполне сочувствуем настойчивым стремлениям «Московских Ведомостей» рассеять тот призрак могущества, который вырос у нас из оппозиционных элементов, в сущности, ничтожных, и приобрел обаятельную силу даже над умами многих лиц, стоящих на чреде власти. Настоящего могущества, конечно, нет; оно лишено всякой реальности, и могуче только до тех пор, пока мы его таким признаем: стоит только перестать в него верить, чары спадут – и оно рассыплется. Но для этого необходимо правительству познать свою силу – истинно необъятную, но вследствие разных исторических обстоятельств и недоразумений – мало опознанную, можно сказать даже пренебреженную и сдавленную. Эта сила правительства – в самой Русской земле, в Русском народе, в его исконных отношениях к власти, в том историческом земско-государственном строе, на котором, в сущности, только пока и стоит Русское государство, вопреки всем помехам бюрократическо-канцелярского режима. Последний уж давно бы и сгубил Россию, если б она не держалась именно своей внутренней, скрытой, непризнаваемой, нередко презираемой земской силой, а между тем он-то, этот бюрократическо-канцелярский, немецкого происхождения строй, и образует около власти целую атмосферу, которой поневоле приходится дышать, ко вреду для здоровья, и которая именно и плодит лживые призраки могущества разных антинациональных, антиисторических сил! Справедливо говорят «Московские Ведомости», что «если наше правительство кому-либо кажется слабым, то не следует искать причины этой слабости в действительных условиях правительственной власти, которые остаются невредимы и целы»… Да, невредимы и целы – это несомненная правда, – в этом залог нашего спасения. Они пока невредимы и целы, – но ведь и только: в том-то и горе, что эти живые, органические силы по большей части бездействуют, уступив место деятельности механического снаряда… Мало того, они, эти действительные условия власти, не видны, не слышны, – не только для сознания нашего так называемого образованного общества, непосредственно прилегающего к сферам власти, но чуть ли даже и не для большинства самих носителей власти… Таково было последствие насильственного переворота, совершенного Петром, перемещения центра власти из средоточия государства на окраину, из нутра на периферию, и замены живого общения власти с землей – внушениями и деятельностью – Ober-kommando (главного командования), кое-как, по иностранному образцу слаженной канцелярии!..
«Необходимо, – говорят нам, — чтоб правительство стало твердо на свои здоровые ноги, рассеяло призрак крамолы и освободилось от фальшивого мнения о своем бессилии… » Да тогда только и станет оно твердо на свои здоровые ноги, когда станет на твердую землю, когда почувствует под своими несомненно здоровыми ногами крепкую народную почву и сойдет с зыбких канцелярско-бюрократических подмосток, на которых и со здоровыми ногами стоять неудобно. Тогда только и рассеет оно призрак крамолы, когда возобладает свет правды, и явна, как день, станет всем и каждому, и всему миру, нерасторжимость, жизненность союза правительственной власти с народом. Тогда только и освободится само правительство «от фальшивого мнения о своем бессилии», когда познает богатство и самый источник своей истинной силы и свергнет с себя путы бюрократической канцелярщины…
Да, мы слишком неуважительно относимся к своей истории. А между тем в ней, в нашей старине, вместе с отпором новизнам, чуждым русскому народному духу, таятся и действительные условия истинного прогресса, живого, плодотворного развития земских основ нашего государственного строя – под сенью могущественной, вполне своей народу и всей земле, вполне национальной по духу и стремлениям верховной державной власти.
(«Русь», 22-го мая 1882 г.)

О цензе.

Вероятно, многие из наших читателей будут немало удивлены, если мы скажем, что вопрос о цензе принадлежит теперь к числу самых важных современных вопросов… Они важны особенно потому, что разрешение их подлежит, в настоящую минуту, обсуждению непосредственно заинтересованных сторон, и может, весьма легко и скоро, осуществиться даже и на практике: – хорошо или дурно, это уж дело другое. В то время, как наша литература (по крайней мере в лице значительной части своих представителей), отрешившись от чернорабочего труда, требуемого суровыми задачами современной действительности, облегчившись от груза истории, – убегает далеко вперед, или в сторону от дороги, на простор отвлеченности, где, без помех и препятствий, созидает разные воздушные замки, – история продолжает творить свое дело, созидая из исторического материала разные, не отвлеченные, но практически-жизненные, нередко уродливые явления.
Литература становит и решает несуществующие вопросы, переживает сотый или двухсотый фазис своего ускоренного, отвеченного развития, и забывает про существующие в России действительные органические силы, которые, однако, находятся постоянно в действии и постоянно совершают свои могучие, хотя бы и неправильные отправления, – отзывающиеся благими или худыми последствиями в жизни многомиллионного народа!.. Так, сколько нам помнится, литература, увлеченная интересами Западного мира, проглядела в свое время появление у нас нового сословия почетных граждан, возникшего на новых для нашей истории началах, и проглядела именно потому, что самое внимание её было обращено в другую сторону. Такое направление литературы легко объясняется разными историческими причинами, но, как бы то ни было, – в то время, когда мы заняты мечтами несбыточными или осуществимыми через тысячи лет, – у нас под глазами незаметно вырастают крупные явления, и готовы возникнуть важные государственные меры…
Под именем ценза разумеется в наше время на Западе – размер поземельного владения, или имущества вообще, или каких бы то ни было доходов, дающий человеку право; участвовать в общественных делах своей страны посредством избрания представителей или в качестве представителя – или же право: принадлежать к известному сословию. Мы сказали: на Западе, но мы должны прибавить, что это Западное начало существует и у нас, и именно в дворянском сословии: известно, что право голоса на дворянских выборах дается, за основании закона, определенным числом душ, принадлежащих помещику на крепостном праве. Теперь крепостного права уже не существует, и – вот почему мы утверждаем, что вопрос о цензе весьма важен в настоящую минуту… Оставляя покуда в стороне всякое рассуждение о Русском дворянстве, перейдем к оценке идеи ценза вообще.
Мы со своей стороны не видим вообще никакого нравственного основания для идеи ценза: трудно понять, почему человек, владеющий сотнею десятин земли, признается более способным, более разумным, более наделенным теми условиями, какие необходимы для полезного участия в общественном деле, – чем человек, обладающий девяносто девятью и девятью десятых – десятинами? Почему меньшинство «имущих» имеет право решать участь громадного большинства «неимущих»? почему это громадное большинство, составляющее то органическое ядро, которое хранит в себе всемирно-историческую идею известного народа, – должно быть лишено голоса в вопросах, непосредственно до него касающихся? почему листья должны себя считать привилегированнее корней, без которых, по выражению известной басни Крылова, «не стало бы ни дерева, ни листьев»?!
Защитники ценза утверждают, что люди «имущие» более заинтересованы в сохранении твердого порядка вещей, в усовершенствовании законодательства и вообще в правильном развитии гражданственности. Другими словами: эгоизм, материальный интерес служит порукою в том, что ничего противного видам этого эгоизма не будет предпринято! Не говоря о том, что такого рода начало безнравственно, что дело идет не о безразлично-твердом, а о лучшем порядке, что неимущие приносятся здесь в жертву эгоизму имущих, что на этом основании (напр. в Пруссии) едва ли когда-нибудь уничтожилось бы крепостное право, – мы скажем только, что это начало (т. е. начало ценза), возникшее на Западе, было бы неприменимо к России. У нас не так, как в Англии, где земля составляет собственность только каких-нибудь сорока тысяч человек; не так, как и во Франции, где землею располагает миллионов восемь собственников на 30 миллионов народонаселения (за точность цифр мы не стоим, – несколько более, несколько менее, это все равно); у нас, нет неимущих, за исключением самого ничтожного числа; у нас все собственники или землевладельцы: у нас не мыслим крестьянин без земли. У нас крестьянская община, как юридическое лицо, такой же землевладелец, как и любой помещик, и часто более крупный, чем иной дворянин…
Итак, в этом отношении подобный ценз, по нашему мнению, был бы лишен всякого разумного основания.
Рассмотрим другое возражение. Необходимо, мыслят некоторые на Западе и у нас, создать сильное замкнутое сословие или увеличить силу существующего  – учреждением поземельного ценза, дающего право вступить в сословие и исключающего из него всех, владеющих землей в меньшем размере. Положим же, что вам предоставлено это созидание. Какой ценз назначите вы? Если вы назначите высокий, то вы составите меньшинство, сильное материальным богатством только относительно, и совершенно бессильное пред большинством, которое и в материальном отношении представляет массу поземельного богатства несравненно громаднейшую (напр. у нас в России), да и в нравственном и политическом смысле несравненно могущественнее меньшинства! Напротив того, это большинство, поставленное к меньшинству в отношение неприязненное, – как низшее и менее привилегированное к высшему и более привилегированному, – будет, своим центром тягости, служить опорою всякому враждебному для меньшинства действию… О несправедливости же нравственной такого высокого ценза мы уже говорили выше, но повторяем опять, что земля, находящаяся или имеющая в скором времени перейти, у нас, во владение крестьянства, представляет цифру десятин, бесконечно превышающую количество десятин, состоящих во владении помещиков. (В следующей статье И.С. Аксаков согласится с высказанными ему замечаниями по этому пункту.)
Точка зрения Западной науки постоянно сбивает нас с толку. Мы прочтем Токвиля или хоть Риля, полагающего необходимым существование поземельной аристократии, как силы замедляющей, тормозящей и уравновешивающей (еine beharrende Kraft, настойчивая сила), и забываем, что там действительно – только крупное землевладение образует эту силу, и что мелкая, вечно дробимая собственность с одной стороны, или с другой – совершенная безземельность народа, не представляют никакой тяжести или груза, который бы давал общественному судну упор против натиска волн и прихоти отовсюду веющих ветров, против разрушительного действия противоположных политических стихий. У нас совершенно наоборот: роль Западной аристократии, вследствие исторических условий, исполняет народ, самый крупный землевладелец и наиболее заинтересованный в деле порядка. Продолжаем наше обсуждение.
Если же вы для вступления в высшее сословие назначите ценз низкий, то от итого могут выйти следующие вредные последствия: во-первых, вы поставите приманку, которая будет вытягивать из народа лучшие его соки, и эти соки в вашей среде будут лишены своей органической производительности. Напр. если бы вы объявили, что. приобретающий, положим, 100 десятин земли в частную собственность приобретает права и преимущества высшего сословии и приобщается к его блеску, то вы искусственным образом, как садовник из земли, будете вызывать на свет Божий жалкие произрастения, которые не придадут вам ни силы, ни блеску. Вы расстроите сплошную крепость общинного быта, вы создадите выходцев, parvenus, людей – ни пава, ни ворона, людей, развращенных сознанием своего случайного, чисто внешнего, мнимого превосходства над низшими, менее богатыми братьями. Привилегии, данные купечеству 3-й гильдии, заставляют мещан, во избежание рекрутства и других повинностей, употреблять всевозможные усилия, чтобы быть в состоянии записаться в гильдию: такие купцы не составляют силы купечества и не возвышают значение торговли. Да и вообще, к чему строить забор, если приходится растворить ворота настежь (потому что низкий, легко достигаемый ценз – те же растворенные настежь ворота)? Если, вследствие исторических причин, ворота затворить нельзя, то не для чего и забора ставить. Такого рода ценз мог бы создать нечто вроде Польской шляхты, – вредной общественной стихии, не имеющей ни той силы, какую дает аристократическое начало, ни силы, сознаваемой в себе массою простого народа, с которой разделяет шляхту ложный принцип превосходства, основанного на происхождении, или на других отличительных признаках в этом роде,
Мы уже сказали однажды, что видим в нашем будущем общественном устройстве две существенные бытовые стихии: личного землевладения и общинного землевладения и быта. Само собою разумеется, что определить – что именно разуметь под личным землевладением было бы необходимо, но это, в сущности, не должно иметь никакого важного значения, если обе стихии будут полноправны и равноправны, и не будет привилегий, или соблазна, искусственно созданного, для перехода одной в другую. В этом отношении должна быть предоставлена полнейшая свобода самой жизни: но это не свобода, если, например, для общины, для её развития, затворив крепко все двери, вы оставите отворенною только одну – выход из общины в сословие личных землевладельцев…
В заключение скажем несколько слов о некоторых наших прожектерах-либералах.
Большая часть из них и невежи, и деспоты. Невежи они потому, что не знают и знать не хотят органической силы того исторического материала, из которого они думают строить свое либеральное здание. Пред ними сосна и береза, которым они велят быть мрамором, а так как это невозможно, то они и красят дерево под мрамор! пред ними гранит, – они воображают его палисандром и красят под дерево! Потомков служилого и помещичьего сословия хотели бы они заставить быть аристократией в западном смысле, или ввести у нас начало ценза поземельной собственности, тогда как самый крупный землевладелец есть народ, в совокупности крестьянских общин, и так далее.
Они деспоты потому, что истинный либерализм должен состоять в признании прав самой жизни, следовательно в смиренном отношении к требованиям её, в искреннем стремлении понять её часто темный, неразгаданный язык; в уважении, наконец, к историческим началам Русского народа, – а всего этого и не замечается у наших псевдолибералов. Они деспоты потому, что считают весьма извинительным для своих либеральных насаждений беспощадно терзать землю деспотическим заступом и лопатой. Они деспоты и потому, что, вместо возбуждение самодеятельности в самой жизни, они обращаются… к мерам внешним… Первым действием просвещенного либерализма должно быть не ограничение прав народа возведением каких-либо новых сословных перегородок, а самоограничениe, – и этот высокий подвиг предлежит теперь Русскому дворянству!..
(«День», 23-го декабря 1861 г.)

Ответ А. И. Кошелеву на его статью о цензе.

При всей моей готовности сознаться в неправильности моего воззрение и принять ваш взгляд на ценз, я не в состоянии исполнить этого желание уже потому, что не могу уловить вашего взгляда, – не могу понять его. Что же такое ценз по вашему? – На это статья ваша не дает ответа, – и, позвольте мне прибавить, – не может дать, потому именно, что вы, как мне кажется, стоите на ошибочной точке зрение и усиливаетесь разрешить задачу неразрешимую. Постараюсь выразить свою мысль яснее.
Так как я не нахожу у вас положительного определение ценза, то посмотрим, нельзя ли вывести его из разных мест вашей статьи. Вы говорите: «если устанавливать ценз ради пользы одного сословия и в ущерб другим, то ценз безнравственен, а вместе с тем и вреден для тех, в пользу которых установлен». Если вы под сословием разумеете сословия по происхождению, то тут незачем и устанавливать ценза. Например, дворяне в отношении к крестьянам не нуждаются в цензе. Если же предположить, что таких сословных, юридических и бытовых делений не существует, то ваш ценз именно и создает сословие привилегированное, в ущерб другим. Например – в классе землевладельцев установите ценз в 500 или 1000 десятин, т. е. положите правилом, чтобы только имеющие 500 и 1000 десятин землевладельцы пользовались известными политическими правами, – и вы образуете с одной стороны сословие землевладельцев, подходящих под условие ценза и наделенных правами, а с другой – сословие не подходящих под условие ценза, следовательно состоящих в ущербе. Ценз непременно исключает одних и возвышает значение других, следовательно устанавливается, говоря вашими словами, «ради пользы одного сословия и в ущерб другим». Но вы такого ценза не хотите. Поищем другого ценза.
Далее вы говорите, что ценз должен быть установлен «ради общей пользы, на том основании, что заведывание общими делами должно быть поручено лучшим людям, и что приобретение собственности или даже обладание ею есть до некоторой степени признак человека, умеющего вести свои дела и, следовательно, способного обсуживать и общие дела». Я совершенно с вами согласен, что заведывание общими делами должно быть поручено лучшим людям, – стало быть, но вашему мнению, ценз есть мерило доброкачественности или способности человека: следовательно – свойств чисто нравственных. Каким же образом, в этой области, нравственной, является у вас мерило чисто-начисто материальное: владение 500 или 1000 десятинами? Хотя вы и говорите, что приобретение собственности или владение ею есть признак уменья вести свои дела и дела общественные, но это признак совершенно шаткий и неверный, особенно по отношению к собственности, приобретаемой по наследству. Я решительно не понимаю, почему недоучившийся, но наследовавший огромное состояние, повеса-улан правоспособнее обсуждать, например, закон о цензуре или о свободе слова, или об уголовном судопроизводстве, чем человек умный, образованный и много мысливший, владеющий 400 десятинами? Это определение способностей, на основании вещественного и количественного мерила, называемого цензом, т. е. размера собственности и дохода, – совершенно произвольно, неверно и имеет в виду пользу немногих богатых, в ущерб другим, менее богатым.
Но вы сами спешите оговориться и прибавляете, что, конечно, «ценз не есть безошибочный признак способности», и что «люди заслуженные, ученые и снискавшие себе уважение и доверие, должны быть допускаемы, по приговорам общества, в число его членов». Этим самым вы уничтожаете ценз, делаете, его излишним. К чему же ценз? Люди заслуженные, снискавшие уважение и доверие, поступают в общество вопреки цензу, а люди не заслуженные, не пользующиеся ни уважением, ни доверием, делаются членами общества благодаря цензу?! Выходит, что ценз только для этого сорта людей, ради их пользы, и учреждается? Где же тут общая польза?
Но вот, кажется, мы подходим теперь к более точному объяснению ценза. Вот ваши слова: «посредством ценза только определяются размеры и виды общего народного представительства, разграничиваются состояния и избегается то, чтобы огромное большинство неимущих не давило, не сокрушало меньшинства имущих».
Разве народное представительство не может быть определено иначе, как посредством ценза? Если вы скажете, что только получающий известный доход может быть избираемым, то такое основание действительно находим мы на Западе, – но это еще не говорит ничего в пользу самого принципа. Если бы совещание, для которого требуются депутаты, имело задачей только вопрос по землевладению, то понятно, что такие депутаты должны быть назначены от землевладельцев, все равно, как в деле столярном могут принимать разумное участие одни столяры; если бы дело шло о крупной собственности, право голоса и суждение бесспорно принадлежало бы непосредственно заинтересованным, крупным собственникам. Но когда вы говорите о народном представительстве вообще, для совещания по вопросам общим, по делам земским, то нет никакого основание отдавать предпочтение имущим более пред имущими менее. Мало того: интерес, эгоизм, в этом случае, нередко заставляют имущих приносить неимущих в жертву своим корыстным видам. Возьмите, например, Русское дворянство в Западном крае в начале XVII века, изменившее вере и народности и предавшее народ и страну Польше, ради спасения своих маетностей. Возьмите дворянство в Боснии, в Чехии, в самой России, везде постоянно отрекавшееся от своих народных начал, ради материальных выгод, тщеславия и честолюбия. На Азовском Земском соборе, при царе Михаиле Федоровиче, собственники, землевладельцы, требовали немедленной войны с Турками, а несобственники, те, которых ваш ценз, вероятно, оставил бы за штатом, объявили, что эта война для них разорительна, что Московская волокита и лихоимство государевых бояр и дьяков для них хуже всяких Турок, – я война была отложена. Действительно, неимущие потерпели бы от этой войны больше, чем имущие, и очень справедливо указывали на то зло, с которым, прежде всего, следовало правительству бороться. Если бы был ценз, не было бы, вероятно, дано и этого полезного совета....
Вы, может быть, укажете мне на следующие ваши слова: «ценз вовсе не лишает неимущих права голоса: они, или малоимущие, могут составлять особое состояние и иметь особых представителей и сословных распорядителей.»… Признаюсь вам, эти слова для меня нисколько не разъясняют дела. Если у вас и имущие и неимущие имеют одинаковое право голоса, и ценз не дает никаких политических преимуществ одним перед другими, так что же он такое? на что же он?
Может быть, вы хотите рассортировать людей на категории, на основании ценза? вы хотите, чтобы голос богатых слышался отдельно, голос менее богатых также отдельно, и т. д. Собственники или землевладельцы могли бы тогда делиться так: землевладельцы первой статьи, второй, третьей. Такое распределение может быть легко допущено, и если такова ваша мысль, то я готов в этом отношении уступить вам, если только это распределение не будет нисколько клониться к ущербу неимущих или малоимущих, т. е. не сообщит большим статьям ни преимуществ, ни механического перевеса (в счете голосов), а только даст возможность яснее расслышать голоса представителей каждой стороны или отрасли общественного быта. Понятно, что имеющий 100 т. дохода может смотреть на вещи иначе, чем получающий 100 р., и как несправедливо было бы, отвернувшись от последнего, выслушать только владельца стотысячного дохода, точно так же было бы несправедливо выслушать только бедняка и лишить богатого возможности высказать свое мнение. Вообще мы думаем, что народное представительство должно быть основано на самых широких началах: дело идет не об игре в голоса, не о механическом равновесии мнений, а о том, чтоб, по возможности, высказана была мысль каждой стороны, которая находится в особенных условиях быта и могла выработать себе особую точку зрения; Например, можно бы допустить представительство от крестьян хлебопашцев отдельно от крестьян промышленников, и т. д., словом разделить и крестьянство также на разряды. Мы, разумеется, только предполагаем возможность, а не предъявляем это, как требование. Но не в этом дело, а в том: разве это ценз? разве это тот ценз избирательный, cens électoral, сообщающий политические права и преимущества, ценз, который мы отвергли для России в статье номера 14 «Дня», и в защиту которого вы написали возражение?
Конечно, не тот, и позвольте мне сказать вам: объявив себя защитником ценза, вы сами, в сущности, его отвергаете, говоря, что он не должен быть установлен в пользу одного сословия и к ущербу другим. В таком случае нам с вами не трудно было бы придти и к соглашению. Но, к сожалению, дальнейшие ваши объяснения, мне кажется, основаны опять на ошибочном, по-моему мнению, взгляде. Отчего же это происходит? Я думаю, от того, что вы задались задачей неразрешимой: сочинить ценз на Русской почве, оставаясь верным Русским народным и историческим началам.
Вы нигде не высказываете в вашей статье – дает ли ваш ценз какие-либо политические права и преимущества? Я вправе полагать, что вы на этот вопрос, прямо поставленный, будете отвечать отрицательно. Между тем из вашей статьи нельзя вывести иного заключения, как такого, что вы процензурованному сословию хотите дать некоторые прерогативы. Иначе не о чем и хлопотать, незачем его и цензуровать! Если же вы «цензурованным» хотите дать преимущества, то, стало быть, вы установляете ценз ради пользы одного сословие в ущерб другим, а ведь вы это выше сами отвергаете!
Вы говорите: «подле общин есть целое состояние – личные землевладельцы, которое надобно устроить, и дли него необходим ценз». «Если всякий, владеющий каким бы то ни было участком земли (хоть пятью десятинами – прибавляете вы, для примера, ниже) есть член этого состояния (землевладельцев), то тем самым оно уничтожается, ибо обрекается на неисполнение цели своего существования». Почему? – я этого не понимаю. Владелец участка земли, хоть в 5 десятин, есть – ipso facto (по факту) – землевладелец, следовательно член землевладельческого сословия. Его 5 десятин могут приносить более дохода, чем другому 100 десятин, лежащих впусте; его 5 десятин могут быть ему дороже и необходимее, чем вам 5000 десятин Да наконец, что же вы сделаете с этими заштатными мелкими землевладельцами? Повторяю: я допускаю, что внутри землевладельческого сословия, когда дело идет только об интересах крупной собственности, толкуют об этом одни крупные собственники, отделяясь от прочих, и т. д. – но ведь это частные случаи, а мы говорим об общей организации сословия.»
Далее. Вы утверждаете, что у нас должен быть класс, имеющий назначением вести вперед, и эту обязанность относите вы к землевладельческому сословию, «сильному образованием» и с достаточным состоянием, для чего оно должно быть ограждено от вторжений в него мелких землевладельцев. Но ведь это, другими словами: поземельная аристократия, вход в которую ограждается цензом? Во-первых – я не допускаю в теории никакого штемпелеванного передового сословия, кроме того, которое само собою образуется из всех общественных сил (ум, талант, знание, капитал и пр.), образуется, не формулируясь, не замыкаясь, не ограждаясь, не кристаллизируясь, не отверждаясь, не надевая мундира передового сословия, но действуя на остальных членов общества – свободным, естественным влиянием и подчиняясь только бытовым, а не юридическим условиям. Спрашивается – куда вперед повело бы передовое сословие народные массы, – положим, в некоторых Западных губерниях, да хоть и у нас, при нашем разрыве с народом?  Во-вторых, я не вижу – что и в чем мешают мелкие землевладельцы, или истые пролетарии, как вы их называете? Если они лишены образования, так образованные пусть и будут между ними передовыми. Это сделается само собой, без принуждения и без ценза. Ценз может только отодвинуть образованных, но малоимущих на задний план… Вы боитесь, что общины, вместо Сибири, станут извергать из себя в землевладельческое сословие всю свою «дрянь, покупая по одной или по две десятины для своих безнадежных.» Если они точно заслуживают Сибири, так и не минуют её; всякое их преступление, лишая их гражданских прав, избавит вас от таких непрошенных гостей, – а потому и бояться их нечего. «Вместо того, чтоб быть прогрессивным, передовым сословием», говорите вы, – «мы сделаемся устроителями домов призрения, трудолюбия, больниц и проч.!» Помогай Бог! это именно дело передового зажиточного сословия – заботиться об общественном благосостоянии, призревать беспризорных, давать способы лечиться больным и работать бедным. Прибавьте к этому еще школы, гимназии и училища для необразованных землевладельцев…
Вы опасаетесь, что мелкие собственники образуют в землевладельческом сословии большинство, и настоящим (?) землевладельцам придется отказаться от посещения таких собраний… Хорошо; но ведь вы не лишаете же их политических прав, если даже они и не войдут в ваше, огражденное цензом, сословие? В таком случае это большинство, лишенное умных руководителей, может явиться гораздо опаснейшим для вас, разрозненное с вами «цензурной» перегородкой! Не лучше ли вам подкрепить себя, усилить себя этим большинством, и тут-то и показать свою способность «вести вперед?»
Передовые люди, передовое сословие! Тут как раз грозит опасность оказаться на деле не передовыми, а форейторами, о которых говорится в 16 No «Дня», форейторами, ускакавшими вперед, порвавшими постромки, и – без указаний кучера – сбившимися с дороги! Если вы сами восстаете против изолированного отношение дворянства к прочим сословиям, то, признаюсь вам, я не понимаю, как вы можете желать ценза, который должен воздвигнуть новые преграды между вами я небогатыми, мелкими землевладельцами, и таким образом создать особенный вид аристократии? Повторяю: если это передовое сословие должно пользоваться преимущественными правами, то это будет противоречить всему ходу нашей истории, выводам, добытым нашею эпохою, всем основным, коренным народным Славянским началам, и кажется, вашим собственным убеждениям. Если же вы не даете крупным землевладельцам никакой прерогативы, так ценз становится совершенно излишним. Сортировать же себя на категории: крупных собственников, мелких собственников, кончивших, не кончивших курс в университете, владельцев населенных и ненаселенных имений, служащих и неслужащих, и проч. и проч., на основание разных статистических данных, – это может быть землевладельцам вполне предоставлено, если есть охота или надобность, – но согласитесь, что тут нет ровно никакого ценза, никакого cens électoral, против которого направлена статья 14 No.
Что касается до ценза в древней Руси, то во 1-х, я не вижу, и вы этого не говорите, чтобы лучшие люди пользовались какими-либо гражданскими или политическими преимуществами перед средними; во 2-х – это было деление, сделанное для сбора податей, для того чтобы знать, сколько людей зажиточных, среднего достатка и недостаточных; это был своего рода кадастр личным доходам каждого, служивший основанием Русскому income-tax (подоходному налогу). Так мне кажется; я, впрочем, не беру на себя решать эту задачу окончательно, без тщательных исследований.
Многое можно было бы сказать и еще о цензе, о его безнравственности, о его значении, как об одной из условных форм общественного устройства на Западе; но ответ мой вышел и без того длинен. К тому же я имел целью рассмотреть собственно ваше возражение, с искренней готовностью сознаться в своей ошибке. Однако же, кроме ошибки о бесконечно превышающем количестве десятин у крестьян, сравнительно с помещиками, – ошибки, за указание которой я вам очень благодарен, – я, при всем желании, не убеждаюсь еще вашими доводами и продолжаю держаться высказанного мною мнения. Ваша же статья не разъяснила моего недоумения: дает ли ценз какие-либо политические нрава и преимущества, и если дает, то не установляется ли он в таком случае – «в ношу одного и в ущерб других сословий», – что вы сами так положительно и энергически осудили в начале вашего мне ответа.
(«День», 16 февраля 1862 г.)

О том же.

Мы очень рады, что полемика наша с А. И. Кошелевым прекратилась так скоро и привела к решению, кажется, довольно удовлетворительному для обеих сторон. Иначе и быть не могло при взаимной готовности к сознанию ошибок и при искреннем желании истины. Нам остается добавить только немного слов в заключение, а именно: во-первых, окончательно вопрос этот может быть разрешен только на деле, в применении к живому факту, к явлениям жизни, которая может представить возражения совершенно новые и не предвиденные а priori; поэтому и определение подробностей мы считаем теперь преждевременным; во-вторых, в основании статей о цензе Западных, а отчасти и наших публицистов большей частью лежит забота о механическом уравновешении голосов, оцениваемых количественно, а не качественно, о правильном расположении «пружин гражданственности новой», натиска и отпора, воздействия и противодействия – разных сословий или состояний. Так было на Западе. Может быть, так будет и в России, но в до-Петровской Руси было еще не так, – что мы и видим на наших Земских Соборах. В какой степени это хорошо или дурно, это другой вопрос, – но позволительно думать, что эти два начала, начало нравственное и начало формальное, начало оценки качественной и оценки количественной, начало совещательное и начало принудительное – подадут в Русской жизни повод к разным столкновениям, и первое не вдруг и не так легко уступит второму, или по крайней мере из этого столкновения образуется какое-нибудь новое явление, примиряющее оба требования. Что же касается до suffrage naive reel (выборов, подсчета голосов избирателей), то об нем стоило бы поговорить особо, как о новом виде применения того же начала формальной количественности к мнению народному, – что мы когда-нибудь и сделаем.
(«День», 23-го февраля 1862 г.)

Против преобладания в земстве влияния крупных поземельных владельцев.

Мы обещали в последний раз разобрать в подробности замечание «Московских Ведомостей» по поводу участия владельцев крупной поземельной собственности в земском представительстве. Мы считаем такой разбор нисколько не лишним, потому что в настоящем случае мы будем иметь дело не с личным только взглядом редакции «Московских Ведомостей», которому можем и не придавать особенного значения, но с мнением целой партии землевладельцев, избравших себе, по-видимому, эту газету своим органом или, по крайней мере, адвокатом своих интересов. К тому же серьезных статей о земстве так мало появляется в нашей литературе, что всякое мнение по этому предмету, несколько дельное или только с характером дельности и не опровергнутое, невольно усваивается себе большинством публики, которое не имеет времени входить в подробнейшее обсуждение самого предмета.
Мнение «Московских Ведомостей» выражено в двух передовых статьях №№ 106 и 108 и опирается, по-видимому, на статью г. Лугинина, помещенную в 108 No. Но это только по-видимому. Последней статье никак нельзя отказать в близком знании дела и в серьезном к нему отношении, но «Московские Ведомости» кажется и не замечают, что они и г. Лугинин исходят из начал совершенно различных. Г. Лугинин желает придать представительству личной поземельной собственности более реальности, более правды, и для этой цели указывает на некоторые меры, при которых все оттенки интересов личной поземельной собственности, т. е. мелкой, средней, крупной – могли бы принять действительное, прямое участие в земском представительстве, наравне с представителями сельских обществ и городов. «Московские же Ведомости» стараются отыскать для земского представительства такое основание, которое бы упрочило преобладание в деле земского хозяйства и самоуправления – за владельцами крупной собственности и ослабило силу представительства сельских обществ. Московская газета противополагает интересам сельских обществ интересы крупных землевладельцев, в качестве взаимно-враждебных, состязующихся сторон, и старается доставить перевес той стороне, возвысить значение которой – есть одно из любимейших её социальных и политических мечтаний. Впрочем, трудно уследить, даже следя шаг за шагом, в статьях почтенной газеты настоящее её понятие об основах земского представительства, – до такой степени оно сбивчиво и неясно. Ясно только одно: стремление подорвать крепость крестьянской общественности и на развалинах её построить аристократический шато в английском вкусе. Но эти английские её шато выходят испанскими, т. е. des chateaux en Espagne (воздушные замки), и консервативная газета до сих пор не взяла себе на ум простого, уж очень простого соображения, что разрушив общественную силу крестьянства, она разрушает самую основу, которою стоит и зиждется Русское государство. Хорошо бы оно было, если бы пришлось ему повиснуть на одном нашем крупновладельческом Российском дворянстве!
Пусть не поскучают читатели, – нам придется пройтись вместе с ними по обеим статьям «Московских Ведомостей», и рассмотреть их – строчка за строчкой, чтобы таким образом избежать обычного упрёка в произвольном выхватывании, искажающем будто бы смысл. Вот, прежде всего, как определяет почтенная газета самую задачу земских учреждений: это определение важно, так как оно обусловливает все дальнейшие её выводы. «Общая мысль законодателя, – говорит она, – при начертании устава земских учреждений, заключалась очевидно в том, что он желал предоставить населению, владеющему или пользующемуся лично, либо в составе целых обществ, некоторой недвижимой собственностью и несущему соразмерные с ней местные, так называемые земские повинности, право участвовать в распределении и употреблении этих повинностей, согласно с общими законами государства и местными земскими потребностями». Затем газета переходит к тем частностям нового закона, которые не вполне соответствуют «указанной цели земских учреждений».
Таким образом, по мнению «Московских Ведомостей», выходит, что «задача земских учреждений состоит в том, чтоб вверить дела земства исключительно населению, владеющему недвижимою собственностью и несущему соразмерные с этой недвижимою собственностью повинности. Но если мы сообразим, чьими средствами содержится земское хозяйство, каким и чьим потребностям оно призвано удовлетворять, то это определение «Московских Ведомостей» тотчас же окажется несостоятельным и развалится само собою. Что не одна недвижимая собственность имеет значение для земского хозяйства – это доказывается не только азбукой политической экономии, но и простой справкой с законом. По Положению о земских учреждениях, в городских избирательных съездах участвуют (и очевидно не могут не участвовать) лица имеющие купеческие свидетельства, хотя бы они не владели никакою недвижимою собственностью; да, наконец, никогда и нигде в России не только вся масса, но и значительная часть земских повинностей не разлагалась (и не может быть разлагаема) соразмерно с недвижимой собственностью. Известно ли «Московским Ведомостям»: 1) Что существует целый разряд земских повинностей так называемых натуральных (дорожная, подводная, этапная), лежащих на местном населении, а вовсе не на земле? 2) Что земскими повинностями денежными – доселе (см. 58 ст. Уст. о Зем. Пов.) облагались три источника: торговые свидетельства, земли и податные души, – так что земля – недвижимая собственность – есть только один из источников, а потому и не может служить единственным основанием праву и размеру права на участие в земском хозяйстве и представительстве, как думает почтенная газета. 8) Что сбор с земли составляет, в массе денежных повинностей, лишь незначительное подспорье к душевому, и 4) что, следовательно, главная масса земских повинностей денежных я (что всего важнее) нарощение сборов – падали на податные души?.. К этому еще надо отнести сбор продовольственный, так как теперь он причислен к земским. Что же касается до выражения «Московских Ведомостей» о соразмерности повинностей с недвижимою собственностью, то и в этом отношении слова их противоречат действительному существующему факту, так как по уставу о земских повинностях (ст. 54 и прилож. к статье 55) высший размер сбора со свидетельства предопределен законом (15 % с пошлины установленной в пользу казны), равно как и сбор с земли: по 1½, по 1, по ½ коп. с десятины в частных имениях и по 2 к. с валового дохода в казенных, и т. д.
Из сказанного нами ясно теперь всякому, что не средствами только «владеющих или пользующихся недвижимою собственностью» содержится земское хозяйство, не одна недвижимая собственность заинтересована в нем, а все торговое и податное сословие, без отношения к владению землей: следовательно не размер земли только служит источником средств для удовлетворения земских, потребностей, а по преимуществу размер населения – и личный труд. Стало быть необходимо, чтоб все эти источники средств приняли участие в земском представительстве и чтоб одинаково могла заявить себя тем же способом всякая потребность земского хозяйства и управления. Другими словами: задача земских учреждений заключается вовсе не в том, в чем предполагают ее «Московские Ведомости», а в том, чтоб предоставить заведывание местным хозяйством тем сословиям и лицам, для потребностей которых оно существуете и средствами которых оно содержится. Следовательно, при определении личного состава собрания, требовалось согласить, или комбинировать, представительство потребностей с представительством средств, т. е. тех лиц и сословий, средствами которых эти потребности удовлетворяются.
Понятно, впрочем, почему «Московские Ведомости» определили задачу земских учреждений совершенно иначе, и куда ведет это их определение. Так как, по их мнению, право участвовать в распределении и употреблении земских повинностей основывается на владении или пользовании землею, несущем соразмерно с нею и земские повинности, – то очевидно, что чем крупнее пространство земли и размер платимых с неё повинностей, тем крупнее должно быть и самое право участие в земском представительстве, – тем ничтожнее, в той же нисходящей пропорции, право мелких землевладельцев, а во владельцах душевых крестьянских наделов оно должно доходить чуть не до нуля. Определение самое благоприятное для создания привилегированной землевладельческой аристократии, – но как быть с Русской жизнью! Как на зло, самый мелкий размер владения, доводящий, по теории почтенной газеты, право участие в земском хозяйстве почти до нуля, – этот мелкий душевой надел представляется крупною силою! Силою потому именно, что он является не одиноким, а в совокупности подобных душевых наделов, – одним словом, потому что поперек теории «Московских Ведомостей» лежит все та же досадная им и их сотрудникам община. Как быть? общину конечно желательно разрушить, и для этого придуманы разные благовидные способы под знаменем «экономической свободы», и уже поведена искусная атака, – но до успеха еще далеко; необходимо придумать теперь же средство, чтоб обойти силу крестьянской общественности, лежащую такой грубой колодой на пути всех благодетельных социальных реформ, сочинения «Московских Ведомостей» и Ко. И вот придумано новое основание: «различные виды юридического отношения к земле»: «нельзя не ожидать, – говорят «М. Ведомости» – что дальнейшим шагом законодательства будет определение оснований для назначения числа гласных, избираемых равными элементами земства, и что при этом будет обращено внимание не только на количество земли, но и на различные виды юридического отношения к ней человека», – т. е. на различие «между личной поземельной собственностью, совершенно свободной и отчуждаемой, собственностью общинной, неотчуждаемой, я простым правом пользования». Юридическое отношение лица к земле! Трудно было бы понять, зачем «Московские Ведомости», которые, по-видимому, сводят все к размеру обложения, примешали сюда это новое, неслыханное основание для права участия в земском хозяйстве, – если бы мы не объяснили выше, почему это было им нужно! Но разве может иметь значение, для представительства земли как источника земских денежных средств, различие видов юридического к ней отношения независимо от её ценности, дохода и размера обложения? Разве одна и та же десятина у майоратного владельца, у собственника, будь он лицо или общество, у съёмщика – представляет не один капитал, не одну ценность, не один доход?!
Но мы зашли несколько вперед, желая уяснить читателям ход соображений почтенной Московской газеты; обращаемся к принятому нами порядку рассмотрения.
«Московские Ведомости» могут заметить вам, пожалуй, что действительно устав о земских повинностях определяет источниками денежных сборов торговые свидетельства, податные души и землю, – что так точно и было до сих пор, но что по закону же, т. е. по силе 7, 9, 11 статей «временных правил о порядке введения в действие Положения о земских учреждениях», со введением нового устава прекращается обложение душ сбором дополнительным (т. е. не вошедшим в земские сметы) и требуется, чтоб этот дополнительный сбор раскладывался только на недвижимые имущества, на основании ценности и доходности их, и на свидетельства на право торговли… Действительно требуется, но в какой соразмерности впоследствии разложится земский сбор по предметам обложения, т. е. какая часть этого сбора падет на каждую статью – этого мы еще не знаем; однако же можем наперед сказать, что элемент личного труда, в той или другой, более и менее замаскированной форме, без всякого сомнения не останется необложенным. Одна недвижимая собственность, т. е. земля, не в силах выдержать у нас тяжести даже одной денежной повинности, тем более что на землю же, вероятно, имеет быть переведена со временем и часть государственных податей. Кроме того, у нас есть целые области, бедные по объему, ценности и доходности недвижимых имуществ, но с богатым зажиточным населением и в то же время не подходящим к разряду торгующих по свидетельствам (напр. многие уезды Владимирской, Костромской, Ярославской губернии): конечно уж земство не оставит его не обложенным? Поэтому опять совершенно ошибочно следующее положение «Московских Ведомостей»: «Сельское земство представляет собою преимущественно и почти исключительно землю или другими словами – землевладение». Нет, не одно землевладение, но и личные производительные силы, личный труд и притом труд – в гораздо большей мере, чем землю: этого никак не следует забывать. Но «М. Ведомостям» такое одностороннее определение сельского земства нужно для того, чтоб построить на нем следующий, отчасти уже знакомый нам силлогизм: сельское земство представляет собою почти исключительно землевладение; но так как землевладение может иметь весьма различный характер, г. е. различные виды юридического отношения к земле, а земское представительство должно соответствовать землевладению, – то характер сельского землевладения должен определять и соотвественную меру его участия в земском представительстве. «Участие в земстве – говорит почтенная газета – условливается связью участника с землей… Невозможно отвергнуть важность различия между личной поземельной собственностью, совершенно свободной и отчуждаемой; собственностью общинною, не отчуждаемою; и правом пользования». Так как характер сельского землевладения принадлежит к последнему низшему виду несвободного отношения к собственности, или к предмету владения, то понятно, что и степень прав сельского земства на участие в земских собраниях должна, по мнению «М. Ведомостей», определяться степенью его юридических прав на землю. Известно, что теперь число гласных от землевладельцев, городов и сельских обществ прямо назначено Положением и расписано для каждого уезда, без законодательного определения оснований, которыми должно обуславливаться число гласных в каждом уезде. «Московские Ведомости», находя эту меру «совершенно понятною, как временное средство, чтоб выйти из затруднения», думают, что остановиться на этой мере было бы вредно, что чувство законности в обществе «не может развиваться и крепнуть, когда сам закон не имеет прочной, не подлежащей сомнению основы» и что поэтому – разумеется, опять тот же припев! – «нельзя не ожидать», что законодательство определит эти основания и примет в соображение «не только количество земли, но и различные виды юридического к ней отношения»! Мы же полагаем, что данное законом определение числа гласных по уездам – вовсе не есть временное средство, а едва ли не единственно возможное, и вот почему. Ни средства, ни потребности, ни земля, ни труд, ни собственность, движимая или недвижимая, ни население, – ни одна из этих данных отдельно, порознь взятая – не может служить единственным и исключительным основанием при определении состава земских представительных учреждений, – хотя все они, эти данные, должны быть, и не могут не быть, да и были приняты в соображение. Но как комбинировать их между собою? Есть ли какая возможность привести к одному знаменателю эти совершенно разнокачественные, несоизмеримые между собою данные? Так как этой возможности очевидно нет, то законодательство поставлено в необходимость отказаться от надежды – разрешить вопрос раз навсегда установленным простым применением какой-либо общей математической формулы. Закон не может дать никакой прочной основы, по которой можно было бы определить, например, как относится желудок и пара рук к мелочной лавочке или десятине леса? Можно, конечно, ожидать частных перемен в установленных цифрах, определяющих число гласных от разных групп населения (если об этом будут просить земские собрания), но можно, даже должно ожидать, что правительство не сделает шага – назад (как мы думаем, а не вперед, как думают «Московские Ведомости») и не задастся вопросом о различных видах юридического отношения к земле.
Пойдем далее. «Справедливость требует, – рассуждают «Московские Ведомости» – чтоб право участия в земских делах было распределено сообразно с размерами земли, находящейся во владении или пользовании»… «Земля, на какие бы участки, крупные или мелкие, она ни была разделена, должна быть равномерно представлена» (т. е. representee proportionellement (пропорционально представленный) – по-французски выходит яснее). Но если право представительства должно быть сообразно размеру земли и в то же время пропорционально участию в тягостях, как это говорят «Московские Ведомости», – то следовательно и участие в тягостях, дающее право представительства, должно быть сообразно paзмеру земли: т. е. из этих слов почтенной газеты выходит, что обложение повинностями должно быть прямо пропорциально размеру и количеству земли, а не стоимости и не доходности. Но это такая совершенно новая теория, о которой до сих пор мы и не слыхивали, и за применение которой на практике – вовсе не сказали бы спасибо Московской газете крупные землевладельцы. До сих пор даже по уставу о земских повинностях, при всем его несовершенстве, принималась в расчёт приблизительно исчисленная доходность земли; признаком же доходности, за неимением других данных, считалось отношение количества земли к числу душ, т. е. большая или меньшая густота населения: поэтому с земель, количество которых не превышало 15-ти десятин на душу, взималось по 1 коп. с десятины; количество превышавшее 15-тидесятинную пропорцию – облагалось по ¼ коп. с десятины (уст. о земск. повин., прилож. к ст. 55). Разве не известно «Московским Ведомостям», что земли, разделенные на мелкие участки, значат вообще земли густонаселенные, в противоположность редконаселенной земле? Если и редконаселенная и густонаселенная земля должна быть равномерно «представлена» сообразно размеру, а не стоимости и не доходности, – то, стало быть, редконаселенное огромное пространство дает большее право на участие в представительстве и, пропорционально объему участия, должно подлежать большим тягостям, нежели густонаселенная, доходная, но меньшая по размеру земли местность?? Но конечно и сами «Московские Ведомости» поспешат отказаться от такого абсурда, который, однако же, логически выходит из принятых ими оснований.
«Московские Ведомости, ратуя за интересы крупных землевладельцев, находят, что крестьянам дано преимущество перед ними в том, что крестьянин, владеющий, кроме постоянного надела узаконенным количеством земли, пользуется двойным правом голоса, т. е. подает голос и в собрании сельских обществ, и на съезде землевладельцев. Но почтенная газета забывает, что помещик, если он владеет, кроме земли в уезде, домом в городе (а таких довольно), имеет также двойной голос: один на съезде землевладельцев, другой в городском собрании, – мало этого: он может быть избран в гласные и там и здесь (Положение о зем. учр. ст. 28 и 35). Кроме того, помещик может быть избран в гласные и от крестьян (ст. 35, п. в.), тогда как крестьянин не может быть гласным от землевладельцев, если он сам, но личному землевладению, не член избирательного землевладельческого съезда. Но не в этом, собственно, дело. Так как основанием праву участия в представительстве «Московские Ведомости» полагают размер поземельной недвижимой собственности и сообразное с размером обложение повинностями, то, развивая эти основания логически, «М. Ведомости» должны бы придти к такому выводу, что во сколько раз крупная собственность превышает объем земли, дающий личный избирательный голос на съезде землевладельцев для избрания гласных, во столько раз помножается и право крупного землевладельца, – так что если в известной местности владелец 250 десятин пользуется этим правом личного голоса, то владелец 2.500 десятин должен бы иметь право располагать 10-го голосами… Не так ли? Но здесь «Московские Ведомости» круто сворачивают в сторону и, покидая почву математической соразмерности, ограничиваются требованием для крупных собственников только личного, не по выбору, права участвовать в собрании гласных. Мы не против предоставления этого права, но выводим его совсем из других соображений и хотим только сказать, что основания, которые так долго и так пространно развивает Московская газета в 106 No, вовсе не мирятся с её окончательным требованием и заставляют предполагать в запасе другие, еще не высказанные требования (что отчасти и подтвердилось в № 108-мъ). Так противополагая, примерно, владение 30 тысячами десятин владению 250 десятин, почтенная газета уверяет, что первое несет «громадную» повинность и «платит во сто раз более», чем второе, что «30 т. десятин несут тягости по своему полному числу, а считаются за 250», что «голос предоставленный первым, во сто раз менее весит, чем их обязанности», и «во сто раз имеет меньшее влияние, чем голос других 30 т. десятин, разбитых на мелкие участки». Не можем не заметить «М. Ведомостям», что до сих пор земля вообще несла повинность нисколько не «громадную», а совершенно ничтожную. Почти вся масса государственных податей и налогов (подушная, акциз на вино, на соль и пр.), как известно, составляет привилегию крестьянского сословия: что будет дальше – мы не знаем. В сущности гораздо больше платят крестьяне, ибо платят не только с земли, а с личности, несут не одну денежную, но и натуральную повинность. Далее мы уже указывали и прежде, что по уставу о земских повинностях не все пространство земли, сосредоточенной в руках одного собственника, облагается равномерно «по своему полному числу», да и вообще, какую бы систему обложения ни выдумывали, с мелких участков всегда сойдет больше, чем с одного крупного  – равного им всем, вместе взятым.
«Весьма ошибочен тот мнимо-либеральный взгляд, – доказывают «Московские Ведомости» – который ссылается на то, что владельцу 250 десятин так же трудно платить 2 р. 50 к., как владельцу 25 т. десятин 250 рублей… В чисто хозяйственных делах истинный либерализм требует, чтоб участие в самообложении податями более или менее соответствовало размеру податей, каждым платимых»… Да, если бы вопрос имел чисто формальный характер, т. е. если бы дело шло только о том, каким образом наполнить казенные сундуки, то почтенная газета была бы, пожалуй, и права; но дело идет о самоуправлении. Успех самоуправления обусловлен степенью заинтересованности лиц, призванных участвовать в деле, а заинтересованность всегда бывает пропорциональна – не абсолютному отношению платимых повинностей между собою, а отношению повинностей к общему денежному обороту платящего. То есть: нельзя сказать, что кто платит 100 р., вдвое менее заинтересован того, кто платит 200 р.; напротив: для кого эти 100 р., им платимых, составляют, положим, 5 % всего его дохода, тот действительно в 5 раз более заинтересован, чем тот, для кого платимые им 200 р. составляют только 1 %.
«Платящий не более 2 р. 50 к. земских повинностей, может, без всякого для себя неудобства, совершенно равнодушно смотреть на растрату или сбережение 5, 10 т. р. земских денег: крупный владелец потеряет тут или сбережет от 3 до 5 т. р., а для его соседа вся разница составит не более целкового или полтинника!» – говорят, с некоторым презрением в тоне, «Московские Ведомости» (No108)… Полтинник на земство, два полтинника на подати, полтинник на соль и на вино, полтинник старосте, полтинник волостному, 18 полтинников помещику, – все это вместе составит порядочную сумму, сравнительно гораздо большую, чем помещичьи 5 тысяч! Почтенная газета, кажется, забывает, что облагаемый только полтинниками, – при обсуждении каждого нового полтинника, на него накладываемого, – мысленно соображает всю совокупность сходящих с него полтинников, – подобно тому, как и помещик – крупный барин, обсуждая сбор на приходскую школу, на лечебницу для крестьян, и соображая падающую на него долю взноса, припоминает все предстоящие ему расходы на карты, клубы, оперу, актрис, поездку в Баден-Баден и т. д. В числе доказательств, которыми «Моск. Ведомости» тут же подкрепляют свою мысль, находится и предположение недобросовестности со стороны мелких землевладельцев, которым «легко согласиться платить 2 р. 50 к., имея в виду попользоваться крохами от больших имений», особенно при устранении контроля крупных землевладельцев»… Но если предполагать недобросовестность, то почему же не предположить, что тот, кто уплачивает 4⁄5 поземельного уездного сбора и вследствие этого получил бы 4⁄5 голосов в собрании, может также, пожалуй, забрать себе в голову, что ему лично не нужны ни народные училища, ни хлебные магазины, и т. п., и вместо этого, пользуясь числом своих голосов, обложит все уездное земство сбором на учреждение картинной галереи, балетов для смягчения нравов я т. д. и т. д.? Разве все это явление небывалые, невозможные в нашей Русской жизни?
Как не скучно, может быть, покажется читателем такое подробное исследование статьи «Моск. Ведомостей», во повторяем, мы делали это с намерением, чтоб разоблачить основную затаенную мысль, общую целой партии землевладельцев с её публицистами, гг. Н. Безобразовым, Бланками, Ржевским, Наличным, Заочным et tutti quanti (и свеми прочими), – мысль, искусно замаскированную требованиями законности, справедливости и либерализма. Статья имеет внешний вид дельности и логической стройности, некоторая доля правды смешана в ней с значительнейшею долею неправды, так что, вместе с правдою, большая часть публики легко может усвоить себе и ошибочные основания, не давая себе труда проверить их собственной мыслью. Но, оставляя теперь эти основания в стороне, перейдем к существенному практическому результату рассуждений Московской газеты, именно к её предположению, во-первых, разрешить крупным землевладельцам уполномочивать для земских выборов, вместо себя, управляющих или арендаторов, и во-вторых, предоставить крупным же землевладельцам личное право считаться гласными в уездных собраниях, без выбора. Мы, с своей стороны, вполне готовы допустить предположение «Московских Ведомостей», а почему и с каким ограничением, сейчас объясним это ниже. На счет уполномоченных считаем нужным заметить, что еще два года тому назад «День» протестовал против «напрасного стеснения представительства интересов крупных землевладельцев – чрез отнятие у них права уполномочивать на выборы, вместо себя, своих управляющих и арендаторов» (см. № 30, 1863 г. 2-ю ст. Ю. Ф. Самарина о проекте земских учреждений). «Стеснение участия поверенных – говорит г. Самарин – невыгодно в двойном отношении: во-первых, владельцы фактически лишаются возможности передавать свои голоса именно тем лицам, которым они вверяют свои имущественные интересы; во-вторых, земское дело лишается очень важного содействия, ибо в настоящее время управляющие играют не маловажную роль… Своими советами, указаниями и прямым содействием они могли бы, как члены не только земских собраний, но и управ, принести земству большую пользу…» («Московские Ведомости» в члены управ их не допускают).
Что же касается до личного права участвовать в собрании без выбора, то желательно было бы допустить к участию в общем представительстве интересов – всех заинтересованных без исключения, по одному личному праву. Но это дело невозможное по самой массе заинтересованных, да наконец, если бы и было возможно, так вело бы не к цели, а мимо цели, к самым неверным и ошибочным выводам, вследствие преобладания массы личного элемента над идеей общего интереса. Поэтому приходится распределить личные интересы, по однородности и соизмеримости их, в более или менее крупные группы. Так интересы сельских обществ слагаются, более или менее удобно, в каждой местности в одну общую группу, хотя и между ними могут быть различные подразделения; эта группа посылает от себя избранных лиц, которые являются в собрании – представителями известной группы однородных интересов. Здесь, по самой массе заинтересованных, применение выборного начала является необходимым не только в простом, но даже в усложненном виде. Далее, особой группой стоят интересы городские, которые также посылают от себя своих представителей; наконец, третьей крупной группой являются интересы личного (не общинного ) поземельного землевладения, которые, однако же, только одной своей стороной, обращенной к общинному землевладению, являются однородными и соизмеримыми, но представляют между собою резкую разнородность, иногда даже несоизмеримость, и делятся в жизни сами собою на разные группы. Интересы мелких землевладельцев, во сколько они между собою однородны и охватывают собою целую массу заинтересованных, требуют также применения к ним выборного начала для участия в представительстве. Затем остаются интересы остальной поземельной собственности. Если на практике оказывается, что подводить под один разряд однородных интересов среднюю и более крупную собственность было бы несправедливо, и что интерес крупной собственности не имеет на земских собраниях вполне соответственного выражения, то мы не видим причины, почему бы интересы землевладения, остающегося за отделением мелких владельцев, не разделить также на группы, смотря по надобности и имея в виду одну цель, чтоб каждый сорт, так сказать, интереса принял непременно участие в представительстве. Само собою разумеется, что чем крупнее разряд собственности, тем меньше число лиц участвующих в её интересах, так что в иной местности их может быть два-три на уезд, и применять к ним способ выбора было бы неудобно; тем более, что иная крупная собственность сама по себе составляет целую отдельную группу хозяйственных интересов, или вернее единицу – не однородную по своим особенностям ни с какими другими единицами и группами. Предоставить представителям таких интересов личное право участие в качестве гласных было бы вполне справедливо. Но если бы могло случиться, что в уезде крупных поземельных владельцев много и интересы их довольно однородны, так что могут составить общую группу, то нет причины не применять и к ним системы назначения представителей по выбору от целой группы крупных собственников, в числе определяемом ближайшим усмотрением самого земства. На этом основании мы готовы были бы признать право непосредственного участия в представительстве и за иной крупной собственностью в городах, хотя бы и не поземельной, и за всяким, в каком бы то ни было отношении, значительным для земства интересом, как скоро представителем этих интересов является одно или же два-три лица, а не масса лиц. Особенного исключения для поземельной крупной собственности здесь делать нечего. Такое же личное право может быть дано и фабриканту, владеющему, хотя бы на малом поземельном пространстве, громадной фабрикой, единственной во всем уезде и которой интересы, тесно связанные с делом земского хозяйства, не имеют другого представителя. Поэтому, так как земские учреждения имеют задачей – дать возможность выразить себя всякому хозяйственному интересу, не лицу собственно, а именно интересу, то на этом основании естественно распределяется и участие в представительстве: т. е. интересы однородные группируются и участвуют чрез выборных представителей; интересы не группирующиеся и по местным соображениям довольно важные в земском хозяйстве – участвуют, в случае надобности, чрез своих единичных представителей на основании личного права. Если где будет найдено, что крупная поземельная собственность принадлежит к разряду интересов последнего рода, то крупным землевладельцам, как представителям таких единичных интересов, может быть предоставлено личное право участия в собраниях и без выбора (хотя мы с своей стороны не видим в том ни особенной надобности, ни пользы для самих крупных землевладельцев). Но при этом необходимо соблюдать два условия: во-первых, чтоб это личное право давалось не иначе, как по определению и ходатайству самого земства, которое вообще, кажется нам, должно бы иметь право приглашать в собрание, в качестве гласных, – всех, кого сочтет нужным, в видах земской хозяйственной пользы (напр. врачей, техников и т. д.); во-вторых, чтоб предоставлением личного права участия крупным землевладельцам никак не нарушалось отношение общего числа представителей личной собственности – к общему числу представителей владения общинного в каждой местности и в каждой губернии, – ибо это последнее отношение выражает собою комбинацию не поземельных владений разной величины, а данных разнокачественных и несоизмеримых, как, например, труда и земли с одной стороны, умственного просвещения и земли с другой… Но мы боимся утомлять долее внимание наших читателей и потому оставляем рассуждение «Московских Ведомостей» о том, что называть крупной собственностью и как устроиться с мелкой, – до другого раза.
(«День», 5-го июня 1865 г.)