Глава 5. Человек как наместник (Man as Viceroy)

Однажды (но не так давно) в арабское кафе в Блиде (Алжир) забрел европейский нищий. Один из мусульман протянул ему монету. «Думаешь ли ты, что Бог обратит внимание на такую милостыню?» — спросил его спутник. «Никогда не знаешь, — ответил тот — кто может скрываться под видом бедняка».
Такое благоразумие было бы естественным для мусульманина, воспитанного в вере, что Друзья Аллаха приходят и уходят, когда им заблагорассудится, облаченные то в лохмотья, то в богатство, обладающие властью полностью изменить – когда на то будет воля Аллаха – природу ситуации или образ жизни. Никогда не знаешь наверняка. Говорят, что "внутренняя тайна" каждого человека известна только Богу, и к каждому человеку нужно относиться с уважением не только потому, что сосед достоин уважения, но и потому, что он может быть совсем не таким, каким кажется, и в его руках может дремать молния
Иногда эти руки мирно покоятся, и их сила проявляется только для спасения или исцеления. Так, рассказывается история о некоем ученике, который приставал к своему духовному Учителю, чтобы тот научил его Великому Имени, тайному Имени Бога, которое, как говорят, известно только тем, кто ближе всего к Нему, и несет в себе непреодолимую силу. Утомленный этими постоянными требованиями, Учитель велел своему ученику провести утро у городских ворот и скрупулезно сообщать обо всем, что он видит. Рассказывать было нечего. «Я видел, как люди входили и выходили. Мимо проходил старик со своим ослом, нагруженным дровами. Солдат пошел за ним, избил его и отобрал у него осла и дрова». Учитель спросил его, что бы он сделал с солдатом, если бы знал Великое Имя. «Я, конечно, потребовал бы его смерти!» «Что ж, — сказал Учитель, — я должен сказать тебе, что этот старый дровосек, который безропотно позволял плохо обращаться с собой, есть не кто иной, как тот, кто давным-давно научил меня Имени.»
Но свет, который покоится на Друге или Возлюбленном Бога с мягкостью весеннего солнца, иногда вспыхивает молнией. Поэтому мусульмане рассказывают еще одну историю, чтобы проиллюстрировать тот факт, что сила, как и милосердие, присуща великим, которые тайно ходят среди нас. Говорят, что персидский святой XI века, Абу Саид, некоторое время жил в большой роскоши, много пируя и развлекая себя музыкой и танцами. Те, кто мог бы признать его святость под более обычным видом бедности, не были достаточно проницательны, чтобы видеть сквозь такую маску, и были очень недовольны. Один из них, некий Амир, настойчиво требовал выплаты долга. Святой ничего не сказал, ничего не сделал, но верные охотничьи псы Амира вскоре обезумели, набросились на своего хозяина и разорвали его на куски. Бог, говорят, поругаем не бывает; а те, кто насмехается над его друзьями, могут создать в мире природы такой водоворот беспорядка, что сами будут уничтожены.
Наши человеческие представления о справедливости и честности, пригодные для определенных целей, разбиваются при соприкосновении с более широкой схемой вещей. Христианский мир на протяжении многих веков знал легенду о «невинном» прохожем, который, когда Христос проходил со Своим Крестом, воскликнул: «Иди отсюда! Иди быстрее!» и потому был осужден скитаться по земле до Судного дня, бездомный и отвергнутый всеми людьми. Откуда ему было знать, что этот наказанный преступник – Христос? Как мы можем ожидать, что обычный человек будет настолько постоянно настороже, что будет готов к тому моменту, когда Реальность прорвется сквозь панцирь времени подобно молнии с небес? Но наши неспособности не являются мерилом всего сущего, хотя нам и нравится так думать; и когда безобидный маленький человечек, который достаточно прилично живет в привычных тенях нормального мира, внезапно оказывается в ярком солнечном свете, он натыкается на несокрушимую скалу и разбивается вдребезги.
Люди Книги, как мусульмане называют тех, кто следует Библии, всегда осознавали присутствие в толпе людей, которые могли выглядеть как все остальные, но которые несли с собой глоток воздуха из другого места. Как христианские, так и иудейские легенды рассказывают об этих таинственных незнакомцах, проходящих не замеченными никем, кроме тех немногих, кто был достаточно бдителен, чтобы распознать их. Дохристианские легенды Европы –германские и греческие – рассказывают такие же истории о богах, переодетых в бедных путников, странных посетителях королевского дворца или крестьянской хижины, несущих с собой послание или предупреждение, разгадку загадки или тайну какого-то спрятанного сокровища. Эта же тема фигурирует в индуистской и буддийской мифологии и в мифах практически каждого древнего народа. Странник есть везде.
Но миры, в которых Странник был замечен или открыл людям свое появление, были мирами, которые, согласно современному взгляду, сильно переоценивали значение человека в системе вещей, приписывая ему сверхъестественную судьбу за пределами короткого периода его жизни на земле и предполагая, что он достоин спасения или проклятия. Идеи Рая и Ада (или, в восточных терминах, переселения душ через высшие или низшие циклы существования) излагали важность человеческих действий и природу человеческих обязанностей в терминах, понятных даже самому простому человеку. То, что человек делал в своем маленьком уголке, имело значение, выходящее за пределы самых дальних границ времени и места, потрясало высшие сферы, обрушивая на его голову либо манну небесную, либо огонь. Человеческий мир, так часто соприкасающийся со сверхъестественным или магическим, с широко открытыми окнами и неопределенными границами, был – в полном смысле этого слова – трепетовнушающим (awe-inspiring, вызывающим благоговейный трепет).
Благоговение и уважение (awe and respect) тесно связаны. Чисто «социальная» мораль, основанная на практических интересах общества и на том факте, что дурное поведение в широком масштабе представляет угрозу существованию общества, лишена измерения благоговения и в конечном итоге должна обойтись без идеи уважения к человеку (не только за то, что он хороший или полезный, но к человеку вообще). Если идея уважения до сих пор сохранилась, по крайней мере, на словах (нацисты все еще считали необходимым оправдывать или объяснять свои действия в терминах старой морали, как это делают и коммунисты), то это потому, что огромная тень религиозной точки зрения все еще преследует даже самые нерелигиозные из наших современных обществ. Только сравнительно недавно Бог «умер».
Но если идея уважения к личности и сохранилась, то она все больше и больше низводится до социального уровня и обесценивается. Само это слово приобрело слегка комический оттенок и утратило связь с элементом страха, который когда-то питал его, – страха перед неизвестным, страха перед обширными областями, которые могут скрываться за обычным лицом. Потеря уважения к кому-либо все больше и больше означает, что человек становится менее высокого мнения о нем; это означает, что суждение было пересмотрено или отменено в свете какого-то конкретного поступка. И это не то направление, в котором следует искать корни уважения.
Границы суждения (о человеке) становятся плохо определенными, если не забытыми, в эпоху, которая рассматривает человека только в его социальном контексте. Эти границы строго обозначают, что немногие грехи столь же тяжки, как «грех фараона», посредством которого смертный человек пытается узурпировать Вышний Суд и – понимает он смысл своего поступка или нет – таким образом объявляет себя Богом. Никто не может сказать, чего стоит другой человек, ибо для этого потребовалось бы знание ценностей, столь бесконечно далеких от социальной сферы, что они могут найти человеческое выражение только в молчании. Уважение коренится в осознании того, что это молчание поглощает и уничтожает любые слова, которые мы можем произнести.
Если бы это было началом и концом дела, то не было бы необходимости задумываться о том, где пролегают пределы человеческого суждения. Молчание может окружать нас и проникать повсюду – в конце концов, это отражение нашей собственной неполноценности, – но у нас есть голоса, и мы должны их использовать. На каждом повороте нашей жизни в мире, особенно когда речь идет о наших средствах к существованию, мы должны судить о наших товарищах с точки зрения их полезности для выполнения конкретной задачи, их личного отношения к нам и их вероятной будущей линии поведения. Мы должны «поместить» их в непосредственный, заданный контекст; и у нас может не хватить времени или терпения, чтобы всерьез задуматься о том, что они представляют собой вне этого контекста. Но мы также испытываем искушение, большинство из нас, раздуть это практическое, ad hoc (временное) суждение до размеров абсолютного. На самом деле, мы испытываем искушение вообразить, что эта сиюминутная ситуация, в контексте которой мы выносим свое суждение, имеет нечто большее, чем преходящее значение. И в этом смысле «грех фараона» является самым распространенным из грехов.
Мы все еще находимся в опасности серьезной ошибки, если будем отрицать право человеческой любви затмевать суждение, разумеется, не делая суждение недействительным в его собственном, ограниченном контексте. Любовь, которая слепа к фактам определенного характера, все же имеет определенный приоритет в силу благородства своего происхождения. Глупая девушка, которая любит преступника и игнорирует факты, которые бросаются ей в глаза, глупый мужчина, который любит шлюху и считает ее целомудренной, все равно знают больше, чем им кажется, и гораздо больше, чем о них думают. Сама похоть, понимаемая в общепринятом смысле, может открыть окна, закрытые для трезвого суждения, и раскрыть, хотя бы на короткое время (briefly) («грех» заключается в краткости (the 'sin' being in the brevity)), истину, которая всегда была и всегда будет. А мусульмане рассказывают историю о святой женщине сказочной красоты, за которой однажды вечером последовал молодой незнакомец в надежде на ночь наслаждений. Она окольными путями привела его к месту встречи своих спутников на Пути суфиев (sufi Path) и сказала им: «Вот истинный любовник (true lover). Налейте ему вина Истинной Любви (True Love)!»
Все, что стремится к объединению того, что прежде было разделено, и приносит проблеск света – света понимания, сочувствия, внимания – в то, что раньше было местом тьмы, несет в себе некую слабую печать благородства. Когда любовь основана на «иллюзии», на каком-то, казалось бы, нелепом заблуждении относительно характера возлюбленного, нам все равно приходится сталкиваться с тем фактом, что влюбленный говорил на правильном языке, даже если он делал это по неправильным причинам. Иногда достаточно, чтобы человек говорил на правильном языке – и нам не нужно слишком беспокоиться о его рассуждениях.
Если нравственные идеи (moral ideas) вообще должны существовать в качестве основы для суждения, то они могут быть основаны только на сверхъестественном образце (который неизбежно должен иногда конфликтовать с интересами общества) или на социальных соображениях. Как только социальные соображения начинают рассматриваться как единственно применимые, законные суждения, которые мы делаем о полезности человека здесь и сейчас, то они имеют тенденцию узурпировать качество абсолютности. Любая группа, которая предоставляет кров и пищу людям, имеет определенные права на самозащиту, и они, вероятно, включают право убить человека, чьи действия совершенно несовместимы с благополучием и безопасностью группы. Но это вопрос суждения в данном контексте, суждения, которое может быть правильным здесь и сейчас, но может быть совершенно неправильным при других обстоятельствах и в другое время, и оно не может претендовать на то, чтобы быть суждением о человеке как таковом. Именно тогда, когда мы пытаемся изменить кого-то, реформировать (или "перекроить") его и приспособить к нашей собственной социальной матрице, мы переходим черту.
Общество может иметь права применять многие виды наказаний в свою защиту, но одного права у него нет, и оно состоит в том, чтобы лишать человека его высшего достоинства, обращаясь с ним как с низшим по своей сути и природе и присваивая себе задачу сделать из него что-то «лучшее». Мы живем в эпоху, когда достоинства доброты (virtues of kindness) имеют тенденцию цениться выше всех остальных, а причинение боли – по крайней мере, в некоторых западных странах – считается особенно непристойным, но жаль, что мы не можем воспитывать эти добродетели, не упуская из виду некоторые другие соображения. Ибо элемент непристойности и оскорбления также подразумевается в том, что взрослого человека запирают в отвратительном, хотя и гигиеничном заведении, где с ним обращаются как с провинившимся ребенком.
Кнут может быть жестоким по сравнению с образцовой тюрьмой, но избитый человек выздоравливает. Заключенный, который ежедневно терпит унижения и лишение своей мужественности, может никогда не выздороветь.
Право общества на самооборону от своих врагов влечет за собой некоторую обязанность относиться к этим врагам как к равным. В другом контексте (контексте колониализма) ямайский писатель Джон Хирн проницательно писал о соперничающих достоинствах – или недостатках – добрых европейцев по сравнению с другими, менее добрыми колониальными державами. «Другие завоеватели требовали обычной оплаты деньгами, принудительным трудом и женщинами; но европейцы требовали вечного признания неисправимой неполноценности... Они совершили непростительное унижение, превратив мир в огромную начальную школу, в которой белокожие были предназначенными свыше учителями, а темнокожие никогда не могли быть чем-то большим, чем просто помощниками на детской площадке. Сомнительно, чтобы самый крайний пример дикого грабежа был когда-либо более разрушительным для человеческого достоинства, чем это странное сочетание расовой гордости (racial pride) и общественного сознания (social conscience)».
Такое отношение к подвластным расам было характерно для второй половины XIX века и первой половины XX века и в некоторой степени (по крайней мере, в ходе своего позднего развития) проистекало из теории эволюции и технологической хитрости, которая, казалось, доказывала эволюционное превосходство европейцев. Но если отбросить слово «расовый», то можно сказать, что странное сочетание гордости и социального сознания лежит в основе современного отношения к тем, кого считают либо низшими, либо несчастными. Во многих случаях – хотя и не всегда явно – идея "неполноценности" заменила идею "порочности". В то время как порочность часто внушает нечто похожее на благоговейный трепет, неполноценность – нет, и, очевидно, легче относиться по-доброму к неполноценному человеку, чем к порочному. В этом смысле "антисоциальным элементам", как их теперь называют в ряде стран, стало лучше при новом законодательстве. Возможно, со стороны таких "элементов" было бы неблагодарностью считать, что они предпочли бы, чтобы с ними обращались как с негодяями, а не как с неразумными детьми.
Говорить, что преступники определенного типа ведут себя как дети или обладают детским складом ума, – это очень вольная фигура речи. Чтобы понять это, достаточно просто поставить такого человека рядом с настоящим ребенком. И только общество, которое начало воспринимать себя как абсолютное и простирающееся за горизонт, а не как островок безопасности в грозном и таинственном море, могло с такой готовностью допустить, что те, кто не вписывается в его схему вещей, должны быть ниже людей.
В то же время, подменяя идею наказания идеями реформ и перестройки, общество теряет шанс удовлетворить одну из своих самых темных, но насущных потребностей. Существуют определенные преступления (одно из них – детоубийство), которые вызывают у многих людей ужас и гнев, которые должны найти отдушину или гнить внутри. Нормальный выход заключается в удовлетворении от того, что преступник испытывает в своем теле нечто из того ужаса, который он причинил как своим жертвам, так и своему обществу, и достижение тем самым своего рода катарсиса. Но для этого нужно относиться к нему как к человеку, равному, а не как к болезненно низшему. Эта потребность находит удовлетворение не в унижении, а в причинении ему боли, и какой бы дикой она ни казалась (дикой, как горе), она возвращает нас к древнему сознанию того, что поистине чудовищное преступление нарушает равновесие и здоровье человеческого сообщества таким образом, что порядок и равновесие могут быть восстановлены только чудовищным наказанием. Два «зла» не могут быть «добром», но они иногда балансируют и поэтому аннулируют друг друга в суровых масштабах естественной жизни.
С другой точки зрения, однако, было бы хорошо, что мы стали добрее, потому что несовершенство человеческого «правосудия» уже не компенсируется неэффективностью имеющихся средств поимки и удержания преступника. Можно сказать, что общество имеет право наказывать только до тех пор, пока у его врага есть шанс убежать. В эпоху тюрем, защищенных от побега, и закрытых границ, спасительная благодать некомпетентности больше не уравновешивает псевдо-абсолютные операции человеческого суждения. В тот день, когда покойный доктор Криппен (1910) был арестован с помощью трансатлантического радио, мы, возможно, были лишены права казнить убийц. А теперь паспорт – и целая масса ограничений на свободное передвижение – заняли свое место среди зловещей атрибутики нашего времени.
Требования человеческого общества и человеческой "справедливости", поскольку они никогда не могли быть абсолютными, всегда основывались на том факте, что они были локализованы, хотя их рука и была сильной, но короткой. Их физический ареал был ограничен, и всегда находились другие места, куда не только преступник, но и жертва, посторонний человек, могли отправиться в добровольное изгнание. Человек мог исчезнуть, и общество не преследовало его, не могло его преследовать. Но когда относительные права и относительная справедливость становятся неумолимыми, они теряют всякую легитимность. С тех пор его ловят там и так, где и как только могут поймать.
Одним из самых ярких признаков растущей способности общества поглощать своих членов и душить их является закрытие границ для всех, кроме тех, кому разрешено путешествовать, и эта способность усиливается благодаря все более эффективным технологическим устройствам. Главное требование тоталитарного общества, если оно стремится к абсолютному господству над человеком, состоит в том, чтобы он не был волен даже мечтать о побеге. Всего за несколько лет были перекрыты последние лазейки, и теперь мы близки к "идеальной" ситуации, в которой единственным способом физического выхода из данной социальной матрицы будет либо гибельное насилие, либо откровенное самоубийство.
И все же, оставляя в стороне случай с теми, чей центр осознания открыт для совершенно иного уровня бытия – ибо речь для идет не о бегстве, а о глубокой вовлеченности в источник и происхождение человеческих дел, – остается запасной выход безумия, который может быть использован все чаще, поскольку последние бывшие открытыми физические границы запечатаны для всех, кроме тех, кто не имеет потребности или желания убегать. И это может быть одним из средств, с помощью которых общества, узурпировавшие качество абсолютности, уничтожат себя, не нуждаясь в громе и молнии среди ясного неба, чтобы открыть их границы. Когда здравомыслящие люди зайдут слишком далеко в рационализации социальной структуры и укреплении ее стен, настанет время безумцам взять верх.
Как с преступником, так и с сумасшедшим. Хотя безумие, в отличие от преступности, все еще внушает определенный страх и наводит на мысль о странных морях, омывающих берега нашего острова. Однако этот страх отделился от чувства благоговения, и лучшие авторитеты осуждают его; нам говорят, что мы должны жалеть душевнобольных точно так же, как мы жалеем физически больных. Только сами сумасшедшие не согласны с этой точкой зрения, и они, конечно, сумасшедшие. Но безумие не всегда носит исключительно негативный характер. Человек может "потерять рассудок", но, к добру это или к худу, место рассудка может занять что-то другое. Он редко бывает просто человеком, у которого ампутирована какая-то часть тела, в том смысле, в каком одноногий человек – это просто человек, потерявший ногу. И когда мы относимся к нему подобным образом, он чувствует себя смутно, но глубоко оскорбленным, даже если мы совершенно не осознаем собственной дерзости. Неудивительно, что многие врачи, работающие в психиатрических клиниках, кажутся своим друзьям немного "неуравновешенными"; в определенном смысле они ежедневно соприкасались с другими мирами опыта, которые имеют что-то вроде той самодостаточной согласованности, которой, по-видимому, обладает наш мир.
В исламском мире безумие имеет тенденцию вызывать определенный трепет и уважение, основанное, без сомнения, на традиционном благоразумии мусульманина: «Никогда не знаешь...» Но когда откровения из Корана сошли на пророка Мухаммада, они давили на его физическое тело почти невыносимой тяжестью, и мусульмане особенно осознавали, какая огромная сила требуется, чтобы выстоять и выжить под прикосновением Божественной руки. Они надеются найти среди сумасшедших людей, которые, несмотря на все свое превосходство, не были достаточно сильны, чтобы вынести это прикосновение, и чьи мирские личности стали беспорядочными под его тяжестью. В этом контексте, перемещаясь между такими княжествами и державами, которые могли поглотить «сошедших с ума» или овладеть обитателями сумасшедшего дома, или, возможно, находясь в тени более абсолютного и трансцендентного присутствия, психиатр, который не ходит осторожно, является настоящим младенцем в лесу.
И здесь мы недалеко ушли от истоков истинного милосердия, понимаемого не как сверхъестественная добродетель, а как грубый элемент благоразумного эгоизма, который, по мнению Тибона, создает благодатную почву для плодотворного действия благодати. С точки зрения общественной морали, милосердие заменяется «социальной справедливостью» и идеалом эгалитаризма, который, как ожидается, сделает его (милосердие) устаревшим, но с точки зрения реализма, милосердие начинается с осознания нашего невежества относительно того, с кем мы сталкиваемся, когда сталкиваемся с нашим соседом или незнакомцем, бедняком, вором... Когда королевская особа поскальзывается в грязи, все протягивают руку, чтобы помочь; и тот же самый страх обидеть того, кто, возможно, держит нашу судьбу в своих руках, диктовал осмотрительную благотворительность других времен, если только она не была переведена на более универсальный уровень и невежество не было заменено знанием о неявной вездесущей королевской власти.

«Говорите всю правду, — писала американская поэтесса Эмили Дикинсон, — но говорите ее уклончиво». За пределами области математики есть веские основания говорить если не загадками, то, по крайней мере, посредством намеков и аллюзий, притч и даже гипербол, а не откровенными утверждениями, которые, будучи взяты слишком буквально, ведут к окаменению смысла. Ни средства человеческой речи, ни контуры человеческой психики не рассчитаны на выражение истин, лежащих за пределами сферы повседневных дел. Но бывают моменты, в которых прямое утверждение, как бы оно ни было подвержено непониманию, становится неизбежным. Любое обсуждение истинной идентичности человека приводит к этой точке.
Что такое человек с точки зрения учений, по которым люди жили во все времена? Он, по мнению христиан, создан по самому Образу Божьему. Для мусульман он является Наместником, поставленным трансцендентным Мастером в творение и над ним. Для индуса его сокровенное ядро – единство с вечным и бесконечным Брахманом, вне которого существуют только мечты и тени: «То это ты!» ('That art thou!') И для бесчисленных «примитивных» народов он является центральным существом, которое, в отличие от всего остального в творении, которое его окружает, обладает способностью путешествовать туда и обратно как несущий послание между небом и землей. Мы, человечество, до сих пор считали его единственным из всех, наслаждающихся светом дня, кто может говорить, с позволения своего Господа, голосом высшей власти.
Это идея, которая лежит в основе всякой молитвы и всякого священства. Это то, чем люди жили с тех времен, которые предшествовали «заре истории», так же как сама история предшествует сегодняшней газете. Человек – либо наместник, либо животное, претендующее на особые права в силу своей хитрости и пожирательной эффективности зубов, заточенных технологическими инструментами, животное, время которого истекло. Если он является таким животным, то у него нет никаких прав – он не больше и не меньше, чем мясо, – и слоны и львы, кролики и мыши должны какой-то потаенной глубине своего существа радоваться, наблюдая, как узурпатор разрабатывает средства для своего полного уничтожения. Но если он наместник, то все разложения и все беды в сотворенном мире, который его окружает, в какой-то мере ложатся на его страну.
От этого выбора никуда не деться, так же как от человека с пистолетом нельзя скрыться, уйдя в мир грез. Если человек – это то, кем он себя сейчас считает, то каждый акр земли, который он забирает у других животных, является украденной собственностью, и каждый раз, когда он убивает животное, следует убивать одного из его сородичей, чтобы восстановить балланс. Но если он действительно тот, кем до недавнего времени себя считал, то он несет на своей немощной спине бремя творения, спотыкающееся, шатающееся создание – аристократ (nobleman), который пристрастился к алкоголю и изнурял себя шлюхами, – если только он не призовет сверхъестественный источник силы. Даже тогда нет никакой гарантии, что его спина не сломается, поскольку его земное существование действительно хрупко.
С чисто человеческой точки зрения представление об этом бедном создании как о наместнике Бога не менее абсурдно, чем представление о том, что оно создано по образу Божьему. Тем не менее, пропасть, которая отделяет обычного человека, – этого хилого человечка – от скрытого благородства человеческого состояния, может быть преодолена арабской фразой ka'annaka («как будто ты...»). Совершенная добродетель, совершенство (ихсан), сказал Пророк Мухаммад, заключается в том, чтобы «вы поклонялись Богу, как если бы вы видели его, потому что если вы не видите его, он все равно видит вас».
Важно намерение выполнить или попытаться выполнить нашу надлежащую функцию. Неспособность сделать это без посторонней помощи является всеобщей; но наше намерение выражается в стремлении действовать так, «как будто» мы являемся тем, кем мы являемся на самом деле и по сути. Остальное – дело милосердия, ибо как мог бы вице-король выполнять свои функции без мандата и поддержки короля? Он не может назначать себя (самозваный правитель по определению является мятежником и тираном). Он не черпает свою власть в себе самом, и осуществление этой власти не зависит от его собственных сил. Он назначается другим, его власть исходит от другого, и он является лишь тенью этого другого. Но какая это тень!
Полное выполнение человеческой функции, без сомнения, принадлежит Адаму до грехопадения, Золотому Веку, и мы, находясь в нашем убогом положении, не можем позволить себе быть перфекционистами или предполагать, что то, что не может быть сделано хорошо, не должно быть сделано вообще. Существенное различие существует между теми, кто признает эту виртуальность в человеке, и теми, кто слеп к ней. Возможность, выраженная в словах "как будто", на самом деле является великолепием, которое окружает человеческую форму и играет на ней. Вот почему благоразумный человек убежден, что "никогда не знаешь наверняка... "Ибо сами тротуары (дороги) ждут прихода Странника. "Святой сам стал молитвой, местом встречи земли и Неба; и, таким образом, он содержит в себе вселенную, и вселенная молится вместе с ним". (Духовные перспективы и человеческие факты (Spiritual Perspectives and Human Facts): Фритьоф Шуон (Faber & Фабер), стр. 213.)
Если человек стоит над паутиной «есть и быть съеденным», над естественным процессом, то это происходит не из-за его изобретательского гения, его интеллектуального превосходства над обезьянами или его способности обобщать природу межзвездного пространства, и это не зависит от его способности путешествовать быстрее лошади. Его верховенство проистекает из его уникальной ответственности за то, чтобы справляться с бременем творения. До тех пор, пока у него есть хотя бы одна десятая часть этого осознания своей задачи, он все еще остается человеком, и, может быть, и сотой доли достаточно, но в какой-то момент, в конце концов, разбавление становится чрезмерным, пока, наконец, он не становится не более чем одним из низших зверей среди тех, кто жует траву или пожирает своих сородичей.
Отношение человека к животному миру, как оно задокументировано в истории и антропологии, чрезвычайно сложно, но за пределами христианского сектора взгляды имеют тенденцию кристаллизоваться вокруг двух противоположных полюсов, со многими вариациями между ними. С одной стороны, это отказ от использования животных, кроме как в бытовых целях, отсюда вегетарианство и религиозный запрет (ban) на ношение чего-либо, сделанного из шкур животных. В противовес этому мы имеем ритуал охотничьих племен, направленный на «примирение» души животного с его судьбой, и мусульманское и еврейское «жертвоприношение» животного, которое заключается в том, чтобы использовать его плоть для взращивания человеческой силы (силы для участия в деле искупления, которое включает в себя сотворение животного). С обоими этими полюсами тесно связано поверье (присутствующее также в анналах раннего христианства) о том, что плотоядные звери становятся кроткими, как ягнята, в присутствии святого человека. Но ни на одном из полюсов или где-либо еще на соединяющей их линии мы не находим намека на то, что человек имеет абсолютные права на животных, что он может делать с ними все, что ему заблагорассудится. «Нет на земле ни зверя, ни летающего существа, парящего на двух крыльях, но они такие же народы, как и вы», — говорит Коран.
Строгое требование вежливости по отношению к живым существам, которые делят с нами наш мир, является общим для самых разных религиозных традиций. Если кобра заходит в ваш сад, говорится в мусульманской книге духовных наставлений, вы можете приказать ей немедленно уйти. Если она вернется, вы должны дать ей второе предупреждение. И если она вернется в третий раз, вы можете убить её.
Относиться к таким советам как к причудливым – значит полностью упускать из виду суть и впадать в распространенную современную ошибку, отвергая половину истины, которая встречается на нашем пути, как принадлежащую к царству сказок, а остальное игнорируя как «метафизическое» и, следовательно, непостижимое. Смысл данной истории в том, что человек в силу своего «центрального», наместнического положения пользуется определенными особыми привилегиями, но не имеет права злоупотреблять этими привилегиями. И вежливость, которую она рекомендует, – это вежливость, основанная на благоговении и уважении ко всему живому. Кроме того, без сомнения, на определенном чувстве равенства (о котором свидетельствуют бесчисленные традиционные сказки), не таком же равенстве, как между человеком и человеком, но все же относительном равенстве (те же самые традиционные сказания приводят множество примеров божественности, проявляющейся через животное). Раньше считалось, что мир состоит из людей и животных; сегодня это «человеческий» мир, в котором уголь, нефть и съедобные животные причисляются к пригодным для эксплуатации богатствам, которые существуют только для нашего использования.
Но это уважение и эта вежливость не имеют ничего общего с сентиментальностью, которая фокусируется на «собачьих» качествах некоторых ласковых созданий, сентиментальностью, которая является лишь обратной стороной картины, включающей в себя наши животноводческие фабрики и изобретательные медицинские эксперименты, проводимые на животных. Вопрос, который следует задать, заключается не в том, связаны ли эти методы ведения сельского хозяйства или эти эксперименты со страданием (вопрос, по которому могут быть законные расхождения во мнениях), а в том, имеем ли мы какое-либо неотъемлемое право делать такие вещи; другими словами, на карту поставлен основной принцип. В этом вопросе традиционные доктрины единодушны. Это злоупотребление живыми существами, которые живут в нашем мире, преступление против творения и, следовательно, против Бога. Если мы полны решимости найти способы продлить нашу земную жизнь сверх ее естественного срока, нам лучше экспериментировать над собой, а не вовлекать нечеловеческие «народы» в нашу жадность к долголетию. Более того, это сведение всего вопроса к простому вопросу о жестокости влечет за собой некоторые зловещие политические последствия, наводящие на мысль, что ни одна политическая система не является злом, если она не связана с силой и жестокостью.
Во всяком случае, есть глубоко угрожающее значение в тех предосторожностях, которыми окружали себя люди прежних времен в своих отношениях с животным творением; из этого следует, что жестокое обращение с этими существами должно привести к нашему собственному уничтожению и что все, что мы с ними делаем, в силу простого причинно-следственного процесса должно быть сделано с нами тем или иным образом. Не зря североамериканский охотник проходил самые сложные ритуалы очищения, прежде чем взять на себя огромную ответственность за убийство животных – своих «братьев» и «сестер», – чтобы, одетый и накормленный, его народ мог продолжить свою работу посредничества между небом и землей, искупительную функцию, которая охватывала всех существ, которые дышат.
По весьма любопытной иронии только с тех пор, как люди стали считать себя не более чем умными животными, не имеющими никакой «центральной» роли или каких-либо сверхъестественных привилегий, они начали относиться к животному творению как к совершенно чуждому и совершенно бесправному. Но что это, как не симптом распада и нисхождения в адские области жадности и неосознанности, а также дикости, которая закрывает доступ к божественному Милосердию, подвергая нас всей ярости, отражающей на уровне нашего земного существования божественный Гнев?
Между тем, как всегда, мир полон зеркал, и животное творение показывает нам наше собственное отражение. Возможно, это огрское отражение (ogrish reflection), хотя в настоящее время это мало кто замечает. Ибо если люди нашего времени боятся теней и беспокоятся по пустякам, то верно и то, что они странно не боятся, когда страх может показаться более оправданным. Они не имеют ни малейшего представления о том, что мусульмане называют хайба (haybah) – «страх перед огромным». Их настораживают только мелочи. Напуганные материальной незащищенностью, быстро приспосабливающиеся к нормам своего общества и бдительно следящие за своими пенсионными правами, они, как титаны, встают, чтобы искушать Провидение и совершать бесчинства, которых вряд ли можно было ожидать даже в любом мире, который имел бы хоть какой-то шанс оставаться безнаказным. Но настоящие титаны знают, что они делают, чем они рискуют, в то время как мы мы возмущенно жалуемся на ядерную бомбу или бактериологическую войну, как будто эти события угрожают нам случайно, по вине нескольких непослушных политиков..
Один из самых ранних мусульманских суфийских учителей говорил своим ученикам: «Когда я совершаю проступок, я узнаю о нем по настрою моего осла», и исламская традиция полна историй, иллюстрирующих, как животные держат зеркало перед человеком и отражают в своем поведении успех или неудачу его человечности, а также страх, который они испытывают перед всеми, кто глубоко вовлечен в «мирское», которое в конечном итоге угрожает им. Так, Дерменгем рассказывает об одном студенте из Феса, настолько бедном, что он жил в пещере, и его единственная одежда была в лохмотьях. Газель приходила каждую ночь и спала рядом с ним в его пещере, и все собаки в округе радовались, когда он проходил мимо. Но однажды его мать устроила сбор среди его одноклассников и, без его ведома, зашила ему в халат мешок с деньгами. В тот вечер, когда он поднимался обратно в свою пещеру, собаки. рыча и лая, бежали за ним по пятам, а когда он добрался до нее, газель убежала от него. Поздно ночью, бессонный и встревоженный, он нашел мешок с деньгами и швырнул его далеко от себя. Перед рассветом газель возвратилась, и на следующее утро, когда он спускался с холма, собаки танцевали от радости.
Говорят, что однажды сподвижники спросили Посланника Бога: «Воздастся ли нам за добро, причиненное животным?» «Будет награда, — сказал он, — тому, кто утолит жажду любого существа, наделенного живым сердцем».
Но все же было бы сравнительно просто, если бы сокровенное ядро ответственности не выходило наружу дальше круга живых существ и останавливалось там. Но это еще не все. В основе самых разнообразных религиозных традиций лежит учение о том, что вице-царская ответственность охватывает всю окружающую нас среду в целом и что различие между живым и неодушевленным не является окончательным, что дерево, камень и сама земля находятся в пределах круга человеческой власти искупить или надругаться. Если христианство иногда пренебрегало этой стороной вопроса, в отличие от ислама и иудаизма, то это потому, что внимание христиан было настолько сосредоточено на одном акте всеобщего Искупления, что призыв к «подражанию» Христу часто понимался лишь в ограниченном моральном смысле.
Для того, чтобы выполнять свою функцию, мы должны в какой-то мере использовать окружающую нас среду для получения пищи, для одежды, для орудий нашего ремесла и, более того, для действительного использования возможностей, которые заложены в нас, но наслаждение доступными нам благами является условным: «Ибо земля принадлежит Господу», говорят христиане. И мы не как собственники пользуемся этим. Страх перед демонами (населяющими неодушевленную материю или обитающими в темных уголках мира), который был так широко распространен среди «примитивных» народов и отвергнут антропологами как анимизм или персонификация природных сил, является рудиментарным следом некогда универсального знания о том, что все сущее имеет право на нас, притязание, которое, если его игнорировать, повлечет за собой определенные последствия. В темном лесу, как и в снах сумасшедшего, бродят не демоны, а последствия; и восхваление бедности, встречающееся по-своему во всех религиях, имеет более чем личное, моральное значение, подразумевая, что человек должен быть бережлив в использовании своей природной среды и не волен обращаться с ней так, как дети обращаются с пакетом сладостей.
Обязанности, однако, несут в себе привилегии, и человек обладает уникальной функцией – иметь возможность взять неодушевленное в свои руки и сделать его красивым. Можно сказать, что в этом и заключается проявление его искупительной силы – вынести на свет божий смысл, который только заложен в грубой материи, и придать форму тому, что до тех пор было не более чем темным, зачаточным стремлением к чуду формы. Здесь больше всего неуклюжий двуногий может называть себя королем Замка, даруя благородство там, где ему угодно; и вот в чем противоречие всякому страху и всякой скупости, если бы только человек был достаточно велик, чтобы ухватиться за сам земной шар и раскрыть его значение.
Все сакральное искусство основано на уверенности в том, что художник, в силу своей «центральной» роли и мастерства, с которым он выполняет свою роль, действует как канал, через который небесные узоры освещают материал нашей земной среды. И формы и каноны определенной художественной традиции существуют для того, чтобы выражать смысл точно так же, как существуют слова конкретного языка, не просто как приятные звуки, но как инструменты, с помощью которых можно что-то сказать. Создание вещей, которые сами по себе имеют смысл с точки зрения специфического художественного языка, и включение этих вещей в человеческую сферу, насыщенную смыслом, является, по сути, «королевской» функцией; и в этом случае материя была благословлена дважды: сначала став носителем смысла, а затем участвуя в ритуальной и религиозной жизни, посредством которой человеческое сообщество поддерживает контакт с самим источником смысла.
Таким образом, мы имеем здесь два понятия, две установки, между которыми не может быть никакого примирения: с одной стороны, мир, который является материалом для создания красоты, с другой стороны, мир, который является кормом для человеческого животного и зерном для его мельниц. И здесь мы также вспоминаем о различии, сделанном ранее между тем, что извлекается из реки перемен для длительного использования, и тем, что просто поглощается и выделяется в процессе «обмена веществ человека с природой». С точки зрения того благоговения перед миром природы, которое, как и уважение к животному миру, когда-то было нормальным для человека, красота никогда не является роскошью, а является предварительным (неоходимым) условием использования.
Мы, представители XIX и XX веков, удостоились незавидной чести создать первую уродливую цивилизацию в долгой истории человечества. Индустриальная эпоха принесла неисчислимые выгоды, но она создала для человека среду, которая визуально мало чем отличается от кошмара». (Сэр Джон Ротенштейн в «Таймс», 20 февраля 1965 года.) Есть те, кто скажет, что эта среда сама по себе является продуктом кошмара, в котором человек как таковой утратил свое достоинство и свое наследие, низведен до статуса бессловесного животного в мире, лишенном смысла и поглощен своими собственными ненасытными аппетитами.
Богатства современного мира – это незаработанные (незаслуженные) богатства, ибо только выполняя некоторую малую часть своей наместнической функции, человек получает право пользоваться окружающей средой. Мы видим карикатуру на это убеждение в современном представлении о том, что "нетрудовые доходы" – это зло и что мы имеем право только на то, что зарабатываем своим умственным или физическим трудом (который по определению является эксплуататорским трудом); в то время как древние считали, что человек заслужил то, что он способен духовно усвоить, что он может любить и использовать, и что он может поднять из мрака на свет красоты и значимости. Все остальное, что он забирает себе, является украденной собственностью.
Общественная мораль, не допускающая воровства у себе подобных, не может принимать в расчет ответственность перед творением и за него. В любое время между этими двумя моральными принципами должны возникать конфликты (хотя в действительности они находятся на разных ступенях и поэтому должны в какой-то мере дополнять друг друга), но когда сама мысль о долге, выходящем за рамки того, что мы имеем по отношению к ближнему, теряется из виду или отбрасывается как не относящаяся к человеческим потребностям, тогда общественная мораль раздувается, чтобы заполнить вакуум, и, будучи функциональной, становится абсолютной. В то же время она меняет свой характер, становясь все более и более вопросом личной выгоды (интереса) в широком смысле. Зверь, который роет, добывает пищу и потребляет, слепой ко всему, кроме своих сиюминутных потребностей, – это уже не отдельный человек; это социальный коллектив в целом, использующий свою силу, чтобы апеллировать к "лучшей природе" составляющих его индивидуумов (с точки зрения морали, альтруизма и других возвышенно звучащих принципов), чтобы лучше подчинить их своей в конечном счете саморазрушительной цели. Ибо близорукость эгоизма вошла в поговорку, и общественная мораль, которая больше не затмевается видением горизонтов, более широких, чем у "человека-животного", в конечном счете должна выродиться в позицию жадного паразита, не осознающего, что он уничтожает своего хозяина.