Представлен ознакомительный фрагмент.
Глава 1
– Внимание, – начал взывать чей-то голос, и это было так, как если бы гобой внезапно научился выговаривать слова. – Внимание, – повторил он тем же высоким, гнусавым, монотонным голосом. – Внимание.
Лежащий, как труп, на опавших листьях, со спутанными волосами, с лицом, гротескно перепачканным и покрытым синяками, в грязной разорванной одежде, Уилл Фарнаби вздрогнул и проснулся. Молли зовет его. Пора вставать. Пора одеваться. Нельзя опаздывать в офис.
– Спасибо, дорогая, – сказал он и сел. Острая боль пронзила правое колено; боль была в спине, руках, голове.
– Внимание, – настаивал голос без малейшего изменения тона. Опершись на локоть, Уилл огляделся и с недоумением увидел не серые обои и желтые занавески своей лондонской спальни, а поляну среди деревьев, длинные тени и косые лучи раннего утра в лесу. – Внимание.
Почему она говорит всё время: – Внимание?
– Внимание. Внимание, – настаивал голос так странно, так бессмысленно!
– Молли? – спросил он. – Молли?
Это имя, казалось, открыло окно памяти в его голове. Внезапно, с этим ужасно знакомым чувством вины в глубине желудка, он почувствовал запах формальдегида, увидел маленькую бойкую медсестру, спешащую впереди него по зеленому коридору, услышал сухой скрип её накрахмаленной одежды. – Номер пятьдесят пять, – сказала она, а затем остановилась и открыла белую дверь. Он вошел и увидел там, на высокой белой кровати, Молли. Молли с бинтами, закрывающими половину её лица, и под ними черный провал рта. –Молли, – позвал он, – Молли... – Его голос сорвался, он уже плакал, умолял: – Моя дорогая! – Ответа не последовало. Из распахнутого рта доносился шум быстрого неглубокого дыхания, снова, снова. – Моя дорогая, моя дорогая... – И вдруг рука, которую он держал, на мгновение ожила. Снова замерла.
– Это я, – сказал он. – Это Уилл.
Пальцы опять шевельнулись. Медленно, с очевидным огромным усилием они сомкнулись вокруг его пальцев, сжали их на секунду, а потом жизнь ушла из них окончательно.
– Внимание, – произнес нечеловеческий голос, – внимание.
Это был несчастный случай, поспешил заверить он сам себя. Дорога была мокрой, автомобиль занесло на встречную полосу. Это было одно из тех событий, которые случаются постоянно. Газеты полны ими; он сам сообщал о них дюжинами. «Мать и трое детей погибли при лобовом столкновении…» Но ведь дело было совсем не в этом. Дело было в том, что, когда она спросила, действительно ли всё кончено, он ответил «да»; дело было в том, что менее чем через час после того, как она, услышав его резкие слова, за которые ему сейчас стыдно, ушла в дождь, Молли лежала в машине скорой помощи при смерти.
Он не взглянул на неё, когда она повернулась, чтобы уйти, не осмелился взглянуть на неё. Еще один взгляд на это бледное страдальческое лицо, возможно, был бы для него непосильным испытанием. Она поднялась со стула и медленно пересекла комнату, медленно уходя из его жизни. Разве он не должен был позвать её, попросить прощения, сказать, что любит её? Любил ли он её когда-нибудь?
В который раз говорящий гобой привлек его внимание.
Да, любил ли он её когда-нибудь по-настоящему?
– Прощай, Уилл, – донесся до него её шепот, когда она обернулась на пороге. Она тогда сказала это – шепотом, из глубины своего сердца. – Я всё ещё люблю тебя, Уилл, несмотря ни на что.
Мгновение спустя дверь квартиры почти беззвучно закрылась за ней. Легкий сухой щелчок замка, и она ушла.
Он вскочил на ноги, бросился к двери и распахнул её, вслушиваясь в затихающие шаги по лестнице. Как привидение исчезает с пением первых петухов, в воздухе ещё чуть витал, но постепенно полностью улетучивался запах её духов. Он закрыл дверь, вернулся в серо-желтую спальню и выглянул в окно. Прошло несколько секунд, а потом он увидел, как она пересекала улицу и садилась в свою машину. Донесся пронзительный скрежет стартера, раз, другой, а потом шум мотора. Открыть ли ему окно? «Подожди, Молли, постой!» – услышал он свой воображаемый крик. Но окно осталось закрытым; машина тронулась с места, повернула за угол, и улица опустела. Слишком поздно. «Слава Богу, слишком поздно!» – произнес грубый, полный сарказма голос. Да, слава Богу! Но чувство вины всё равно ощущалось там, в глубине его желудка. Вина, угрызения совести – но сквозь все угрызения прорывалось и ощущение ужасной радости. Кто-то низкий, подлый и жестокий, кто-то чужой и отвратительный, – но на самом деле, конечно же, он сам – с удовлетворением думал, что теперь ничто не помешает ему осуществить свои желания. А желал он других духов, страсти и упругости тела помоложе.
– Внимание, – сказал гобой.
Глава 2
Уилл открыл глаза и увидел двух прелестных детей, смотрящих на него сверху вниз. Их глаза были широко раскрыты от удивления и зачарованы ужасом. Меньшим из них был мальчик лет пяти, возможно шести, одетый только в зеленую набедренную повязку. Рядом с ним, держа на голове корзину с фруктами, стояла девочка лет десяти-одиннадцати. На ней была пышная малиновая юбка, доходившая почти до щиколоток, но выше талии она была обнажена. В солнечном свете её кожа сияла, как светлая медь с розовым отливом. Уилл переводил взгляд с одного ребенка на другого. Как они были прекрасны, как безупречно сложены, как необычайно элегантны! Словно две умело выведенные породы людей. (Like two little thoroughbreds.) Круглая и крепкая порода, с лицом, как у херувима, – это был мальчик. А девочка была другой породы, – изящно сложенная, с овальным серьезным лицом, обрамленным косичками темных волос.
Вновь раздались крики. Птица, сидя на высохшем дереве, будто на насесте, вертелась и так и сяк и потом ринулась вниз. Девочка, не сводя глаз с Уилла, протянула к ней руку. Птица забила крыльями, уселась, затрепыхалась, удерживая равновесие, и наконец, сложив крылья, принялась издавать звуки, похожие на человеческую икоту. Уилл смотрел не удивляясь. Теперь всё возможно. Даже говорящие птицы, сидящие на пальце у ребенка.
– Вы хотите есть? – спросила девочка на безупречном английском.
– Да, есть, – повторил он, – есть.
– Лети, майна! – Она встряхнула рукой. Птица издала протестующий крик и вернулась на свой насест на сухом дереве. Подняв свои тоненькие ручки жестом, похожим на жест танцовщицы, девочка сняла корзинку с головы, затем опустила её на землю. Она выбрала банан, очистила его и, разрываясь между страхом и состраданием, направилась к незнакомцу. Маленький мальчик издал предупреждающий крик на своем непонятном языке и вцепился в её юбку. Сказав ободряющее слово, девочка остановилась на безопасном расстоянии и подняла фрукт.
– Вы хотите его? – спросила она.
Всё ещё дрожа, Уилл Фарнаби протянул руку. Очень осторожно она двинулась вперед, затем снова остановилась и, присев на корточки, пристально посмотрела на него.
– Быстрее, – сказал он, терзаемый нетерпением.
Но маленькая девочка не хотела рисковать. Следя за его рукой в поисках малейших признаков подозрительного движения, она наклонилась вперед и осторожно вытянула руку.
– Ради бога, – взмолился он.
– Бога? – вдруг переспросила девочка с внезапным интересом. – Какого именно бога? Их ведь так много.
– Любого проклятого бога, какого захочешь, – нетерпеливо ответил он.
– На самом деле мне никто из них не нравится, – ответила она. – разве что Бог Сострадания.
– Тогда будь сострадательна ко мне, – взмолился он. – Дай мне этот банан.
– Откуда ты так хорошо знаешь английский? – спросил он.
– Потому что все говорят на английском, – ответил ребенок.
– Все?
– Я имела в виду, когда не говорят на паланском. – Тема явно мало интересовала её, и потому она повернулась, взмахнула маленькой смуглой ручкой и свистнула.
– Здесь и сейчас, парни, – снова повторила птица, а потом вспорхнула с сухого сучка и перелетела ей на плечо. Ребенок очистил ещё один банан. Две трети достались Уиллу, а остаток – майне.
– Это твоя птица? – спросил Уилл.
Она помотала головой. – Майны как электричество, – сказала она. – Они не принадлежат никому.
– Почему она говорит все эти слова?
– Потому что кто-то её научил, – терпеливо растолковала она; какой же ты тупица, подразумевалось в её тоне.
– Но почему её научили говорить именно это? Почему «Внимание»? Почему «Здесь и сейчас»?
– Понимаете… – Она искала верные слова, чтобы объяснить самоочевидные вещи этому странному недоумку. – Это ведь то, о чем всё время забываешь, верно? То есть не обращаешь внимания на то, что происходит. А получается то же самое, как если бы тебя не было здесь и сейчас.
– И майны летают вокруг, напоминая вам об этом, так, что ли?
Она кивнула.
Глава 7
Он действительно никогда не мог заставить себя спать днем, но когда в следующий раз посмотрел на часы, было уже двадцать пять минут пятого, а он ощущал себя чудесным образом отдохнувшим и бодрым. Он взял «Заметки о том, Что есть Что» и возобновил прерванное чтение.
Дай нам днесь нашу ежедневную Веру, но избавь нас, дорогой Боже, от убеждений.До этого места он добрался утром. Теперь предстоял следующий раздел – пятый.
Я такой, какой я думаю, и я такой, какой я есть на самом деле, другими словами, печаль и конец печали. Одна треть, более или менее, всего горя, которое человек, которым я считаю себя, должен терпеть, неизбежна. Это горе, присущее человеческому состоянию, цена, которую мы должны заплатить за то, что мы являемся разумными и сознательными организмами, стремящимися к освобождению, но подчиненными законам природы и получившими приказы продолжать идти сквозь необратимое время, через мир, совершенно равнодушный к нашему благополучию, к дряхлости и неизбежной смерти. Остальные две трети наших печалей являются созданными самими нами и, с точки зрения вселенной, ненужными.
Уилл перевернул страницу. Листок бумаги выпал при этом из книжки и спланировал на постель. Он поднял его и осмотрел. Пятнадцать строчек четким убористым почерком, а в самом низу страницы инициалы: С. М.. Явно не частное письмо. Стихи, а значит, нечто, принадлежащее всем. И он прочитал:
Где-то между грубой тишиной и прошлого воскресенья
Миллиардом тремястами тысяч проповедей;
Где-то между
Кальвином о Христе (Боже, помоги нам!) и ящерицами;
Где-то между видением и разговором, где-то
Между нашей грязной и жирной валютой слов
И первой звездой, где большие мотыльки порхают
Над призраками цветов,
Лежит ясное место, и там я – уже не я –
Всё помню
Ночную мудрость любви на другом берегу;
И, слушая ветер, помню и
Ту ночь, первую ночь вдовства,
Бессонную, со смертью обок со мной в темноте.
Мою, мою, всю мою, мою неотвратимо!
Но я – уже не я
В этом ясном месте между моими мыслями и тишиной –
Вижу всё, что у меня было и что потеряно, муки и радости,
Светящиеся, как горечавки в альпийской траве,
Синие, свободные и открытые.
«Как горечавки», – повторил Уилл про себя и вспомнил летние каникулы в Швейцарии, когда ему было двенадцать. Вспомнил расположенный высоко над Гриндельвальдом луг с его незнакомыми цветами, чудесными неанглийскими бабочками, вспомнил темно-синее небо, яркое солнце и огромные, сверкающие снегом вершины гор по другую сторону долины. И всё, что нашелся сказать его отец, так это то, что это похоже на рекламу молочного шоколада Nestle. "Даже не настоящий шоколад", – настаивал он с гримасой отвращения. "Молочный шоколад". После чего последовал иронический комментарий по поводу акварели, которую рисовала его мать – так плохо (бедняжка!), но с такой любовью и с заботливой тщательностью. "Реклама молочного шоколада, которую отклонила Nestle". А затем настал его черед. «Вместо того чтобы болтаться тут, раззявив рот, как деревенский идиот, почему бы не заняться для разнообразия чем-то полезным? К примеру, поработать над своей немецкой грамматикой». И, порывшись в рюкзаке, вытащил из-под яиц вкрутую и сандвичей ненавистную маленькую коричневую книжечку. Вспоминать противно! (What a detestable mail!) Однако, если Сузила была права, то сейчас, спустя столько лет, можно было бы увидеть его сияющим, как горечавка, – Уилл снова взглянул на последнюю строчку стихотворения – "синяя, свободная и открытая".
– Так… – раздался знакомый голос.
Он повернулся к двери.
– Про серого речь, а серый навстречь (Talk of the devil) – сказал он. – Или, точнее, почитай речь серого. (Or rather read what the devil has written.)
Он показал ей листок в руках.
Сузила быстро взглянула. – Ах, это, – сказала она. – Если бы только благих намерений было достаточно, чтобы создавать хорошие стихи! – Она вздохнула и покачала головой.
– Я пытался думать о своем отце как о горечавке, – продолжал он. – Но всё, что получаю в итоге, – это стойкий образ самой огромной кучи гамна.
– Даже гамно, – заверила она его, – можно видеть как горечавки.
– Но только, я так понимаю, в том месте, о котором ты писала, – в ясном месте между мыслью и молчанием?
Сузила кивнула.
– Как ты туда попала?
– Туда не попадаешь. Оно само приходит к тебе. Точнее, оно на самом деле здесь.
– Ты прямо как маленькая Радха, – посетовал он. – Повторяешь то, что говорит Старый Раджа в начале этой книги.
– Если мы повторяем это, – сказала она, – то только потому, что это правда. Если бы мы этого не повторяли, мы бы проигнорировали факты.
– Чьи факты? – спросил он. – Конечно, не мои.
– В данный момент нет, – согласилась она. – Но если бы ты делал то, что рекомендует Старый Раджа, они могли бы стать твоими.
– У тебя были проблемы с родителями? – спросил он после недолгого молчания. – Или ты всегда могла воспринимать гамно как горечавки?
– Не в таком возрасте, не в 12 лет – ответила она. – Дети должны быть манихейскими дуалистами. – сказала Сузила. – Такова цена, которую мы все должны заплатить за изучение основ (зачатков) человеческого бытия (rudiments of being human). Видеть гамно как горечавки, или, вернее, видеть и горечавки, и гамно как Горечавки с большой буквы "Г" – это достигается длительным обучением (that's a postgraduate accomplishment).
– Так что же ты делала со своими родителями? Просто улыбалась и терпела невыносимое? Или твои отец и мать оказались вполне сносными людьми?
– Сносными по отдельности, – ответила она. – Особенно отец. Но совершенно несносными вместе – несносными, потому что они не могли выносить друг друга. Суетливая, жизнерадостная, общительная женщина вышла замуж за мужчину, настолько привередливого интроверта, что постоянно действовала ему на нервы – даже, подозреваю, в постели. Она никогда не переставала общаться, а он никогда не начинал. В результате он считал её мелкой и неискренней, а она считала его бессердечным, презрительным и лишенным нормальных человеческих чувств.
– Я ожидал, что вы знаете, как не попадаться в такого рода ловушки.
– Мы и правда знаем больше вас (We do know better). – заверила она его. – Мальчиков и девочек специально учат, чего ожидать от людей, чей темперамент и физиология сильно отличаются от их собственных. К сожалению, иногда случается так, что уроки, кажется, не имеют большого эффекта. Не говоря уже о том, что в некоторых случаях психологическая дистанция между вовлеченными людьми действительно слишком велика, чтобы её можно было преодолеть. Как бы то ни было, факт остается фактом: моим отцу и матери так и не удалось добиться успеха. Они влюбились друг в друга – бог знает почему. Но когда они сошлись вплотную, она обнаружила, что постоянно обижается на его неприступность, а её раскованная доброжелательность заставляла его изрядно съеживаться от смущения и отвращения. Мои симпатии всегда были на стороне отца. Физиологией и по темпераменту я ему очень близка, ничуть не похожа на маму. Я помню, даже будучи крошечным ребенком, я боялась её избытка. Она была как постоянное вторжение в частную жизнь. Она и сейчас такая.
– Тебе приходится часто с ней видеться?
– Очень редко. У неё есть своя работа и свои друзья. В нашей части мира «Мать» – это строго название функции. Когда функция выполнена должным образом, титул утрачивает силу; бывший ребенок и женщина, которую раньше называли «Мать», устанавливают отношения нового типа. Если они хорошо ладят друг с другом, они продолжают часто видеться друг с другом. Если нет, они расходятся. Никто не ожидает от них цепляния, а цепляние не приравнивается к любви – не считается чем-то особенно похвальным.
– Значит, теперь всё хорошо. А как было тогда? Что происходило, когда ты ещё оставалась ребенком, жившим между двумя людьми, неспособными преодолеть глубокую трещину, разделявшую их? Я знаю, что это значит – сказка заканчивается наоборот: "И с тех пор они жили долго и несчастливо".
– А я и не сомневаюсь, – сказала Сузила, – что если бы мы родились не на Пале, то жили бы долго и несчастливо. Мы же, как бы то ни было, ладили, учитывая все обстоятельства, на удивление хорошо.
– Как вам это удавалось?
– А нам не пришлось ничего придумывать: всё было сделано за нас. Ты уже прочитал, что писал Старый Раджа об избавлении от двух третей печалей, которые надуманны нами самими и излишни?
Уилл кивнул: – Я как раз остановился на этом месте, когда ты пришла.
– Что ж, в старые недобрые времена, – продолжала она, – паланские семьи могли так же создавать жертв, порождать тиранов и производить лжецов, как могут ваши сегодня. На самом деле они были настолько ужасны, что доктор Эндрю и Раджа Реформы решили, что с этим нужно что-то делать. Буддийская этика и примитивный деревенский коммунизм были искусно приспособлены к целям разума, и за одно поколение вся семейная система была радикально изменена. – Она на мгновение заколебалась. – Давай-ка я объясню, – продолжала она, – с точки зрения моего собственного конкретного случая – случая единственного ребенка двух людей, которые не могли понять друг друга и всегда были в противоречии или фактически ссорились. В прежние времена маленькая девочка, выросшая в таком окружении, или была бы сломлена, или стала бы бунтаркой, или безропотной лицемерной конформисткой. При новом устроении мне не пришлось подвергаться ненужным страданиям, я не была сломлена и не была принуждена к бунту или смирению. Почему? Потому что с того момента, как я научилась ходить, у меня появилась возможность сбежать.
– Сбежать? – повторил он. – Как это – сбежать? Звучит слишком хорошо, чтобы быть правдой.
– Побег, – объяснила она, – встроен в новую систему. Всякий раз, когда родительский Дом Милый Дом, становится совсем невыносимым, ребенку разрешается, его активно поощряют – и за этим стоит всё общественное мнение – мигрировать в один из других домов.
– Сколько же домов у ребенка с Палы?
– В среднем примерно двадцать.
– Двадцать? О мой бог!
– Все мы принадлежим какому-то КВП – Клубу Взаимного Приятия (to an MAC – a Mutual Adoption Club). И каждый КВП состоит из пятнадцати-двадцати пяти семей. Недавно принятые поженившиеся пары, старожилы с подрастающими детьми, пожилые пары – любой член клуба обязан принять другого. Помимо своих кровных родственников (биородственников) мы все имеем свой состав КВП-мам, КВП-пап, КВП-тетей и дядей, КВП-братьей и сестер, КВП-младенцев и ребятишек и подростков (we all have our quota of deputy mothers, deputy fathers, deputy aunts and uncles, deputy brothers and sisters, deputy babies and toddlers and teen-agers).
Уилл покачал головой:
– Выращивать двадцать семей там, где раньше росла только одна.
– Но то, что росло раньше, было вашим видом семьи. Все двадцать семей – семьи нашего нового вида. – Она сделала вид, что читает инструкции из кулинарной книги. – Возьмите одного сексуально неумелого наемного раба, – продолжала она, – одну неудовлетворенную женщину, двух или (если предпочитаете) трех маленьких телевизионных наркоманов; замаринуйте в смеси фрейдизма и разбавленного христианства; затем плотно закупорьте в четырехкомнатной квартире и тушите в течение пятнадцати лет в собственном соку. Наш рецепт несколько иной: возьмите двадцать сексуально удовлетворенных пар и их потомство; добавьте науку, интуицию и юмор в равных количествах; пропитайте тантрическим буддизмом и тушите бесконечно долго в открытой кастрюле на открытом воздухе над ярким пламенем симпатии и приязни.
– И что же сварится в этой вашей открытой кастрюле? – спросил он.
– Совершенно другая семья. Не эксклюзивная, как ваши семьи, и не предопределенная, не принудительная. Инклюзивная, непредопределенная, добровольная семья. Двадцать пар отцов и матерей, восемь или девять бывших отцов и бывших матерей (пар бабушек-дедушек) и смесь сорока или пятьдесяти детей всех возрастов.
– Люди остаются членами одного клуба на протяжении всей жизни?
– Нет, конечно. Выросшие дети выходят из КВП своих родителей, младших братьев и сестер. Они вступают в клуб (КВП) других пар пожилых, своих сверсников и их детишек. А члены нового клуба, в свою очередь, принимают их самих, а потом, естественным образом, и их детей. Гибридизация микрокультур – вот как называют этот процесс наши социологи. Это само по себе так же полезно, как гибридизация различных сортов кукурузы или кур. Более здоровые отношения в более ответственных группах, более широкие симпатии и более глубокое понимание. И сочувствие и понимание присуще всем в КВП – от младенцев до долгожителей.
– Долгожителей? Какова же у вас продолжительность жизни?
– Она всего на год или два выше, чем у вас, – ответила она. – Десяти процентам из нас больше шестидесяти пяти. Возрастные люди получают пенсии, если они не могут зарабатывать. Но очевидно, что пенсий для них недостаточно. Им нужно делать что-то полезное и вызывающее отклик; им нужны люди, о которых они могли бы заботиться и которые любили бы их в ответ. КВП удовлетворяют этим потребностям.
– Всё это звучит, – сказал Уилл, – подозрительно похоже на пропаганду одной из новых китайских коммун.
– Ничто, – заверила она его, – не может быть меньше похоже на коммуну, чем КВП. КВП управляется не правительством, а его членами. И мы не милитаристы. Мы не заинтересованы в том, чтобы вырастить хороших членов партии; мы заинтересованы только в том, чтобы вырастить хороших людей. Мы не насаждаем догмы. И, наконец, мы не забираем детей у их родителей; напротив, мы даем детям дополнительных родителей, а родителям дополнительных детей. Это означает, что даже в детской мы наслаждаемся определенной степенью свободы; и наша свобода возрастает по мере того, как мы становимся старше и можем иметь дело с более широким спектром опыта и брать на себя большую ответственность. В то время как в Китае вообще нет свободы. Ребятишек передают официальным детко-дрессировщикам (baby-tamers), чье дело – превратить их в послушных слуг государства. В вашей части мира дела обстоят намного лучше – лучше, но всё ещё достаточно плохо. У вас нет назначенных государством детко-дрессировщиков; но ваше общество обрекает вас на то, чтобы вы проводили свое детство в эксклюзивной семье, где есть только один набор братьев, сестер и родителей. Они навязаны вам наследственным предопределением. Вы не можете избавиться от них, не можете взять у них отпуск, не можете обратиться к кому-либо другому для смены морального или психологического климата. Это свобода, если хотите, но свобода в телефонной будке.
– В запертой телефонной будке, – продолжил её мысль Уилл, – а я говорю сейчас о собственном случае, вместе с глумливым грубияном, христианкой-мученицей и маленькой девочкой, которую пугал грубиян и шантажировала мученица, взывая к её лучшим чувствам, совместно доводя её до состояния дрожащего слабоумия. Это был дом, который я никогда не покидал, пока мне не исполнилось четырнадцать и моя тетя Мэри не переехала жить по соседству.
– А твои несчастные родители не имели возможности сбежать от тебя.
– Это не совсем верно. Мой отец обычно уходил в бренди, а моя мать – в Высокое Англиканство (High Anglicanism). Я же отбывал свой срок без малейших поблажек. Четырнадцать лет семейного рабства. Как я тебе завидую! Свободна как птица!
– Не так лирично! Свободна, скажем так, как развивающийся человек, как будущая женщина, но не свободнее. Взаимное Принятие гарантирует детям защиту от несправедливости и худших последствий родительской неумелости. Оно не гарантирует их от дисциплины или от необходимости брать на себя ответственность. Напротив, оно увеличивает количество их обязанностей, воздействует на них большим разнообразием правил и порядков. В ваших предопределенных и эксклюзивных (закрытых) семьях дети, как ты говоришь, отбывают длительный тюремный срок под единым набором родителей-тюремщиков. Эти родители-тюремщики могут, конечно, быть хорошими, мудрыми и умными. В этом случае маленькие заключенные выйдут после отбытия срока более или менее невредимыми. Но на самом деле большинство ваших родителей-тюремщиков не являются явно хорошими, мудрыми или умными. Они могут иметь благие намерения, но быть глупыми, или не иметь благих намерений и быть легкомысленными, или невротичными, или иногда откровенно злобными, или откровенно безумными. Так помоги, Господи, молодым каторжникам, осужденным по закону, обычаям и религии, на их милость! Но теперь подумай, что происходит в большой, инклюзивной, добровольной семье. Никаких телефонных будок, никаких предопределенных тюремщиков. Здесь дети растут в мире, который является действующей моделью общества в целом, малоразмерной, но точной версией среды, в которой им придется жить, когда они вырастут. "Целый", "исцеление", "цель", "целовать" – все эти слова происходят от одного корня, и несут разные оттенки одного и того же значения – здоровье. Этимологически и фактически наша семья, инклюзивная и добровольная, является подлинно здоровым семейством. Ваша семья – нездорова. ('Holy,' 'healthy,' 'whole'—they all come from the same root and carry different overtones of the same meaning. Etymologically, and in fact, our kind of family, the inclusive and voluntary kind, is the genuine holy family. Yours is the unholy family.)
– Аминь, – подытожил Уилл и снова вспомнил свое детство, а ещё подумал о несчастном Муругане в хищных когтях Рани.
После паузы он спросил:
– А что происходит, когда ребенок уходит в один из своих альтернативных домов? Он там задерживается надолго?
– Всё зависит от обстоятельств. Когда я надоедаю моим детям, они редко уходят больше чем на день или два. Это потому, что, по сути, они очень счастливы дома. Я не была счастлива дома, и поэтому, когда уходила, меня иногда не было дома целый месяц.
– И что же, твои КВП-родители поддерживали тебя в противостоянии с настоящими матерью и отцом?
– Пойми, речь не идет о том, чтобы настраивать детей против кого-либо. Поощряются разумные поступки и добрые чувства, целью становится понимание причин недовольства своей семьей и поиск возможных путей их устранения. Если ребенку неуютно в его основном доме, мы делаем всё, чтобы он почувствовал себя счастливым в одном из пятнадцати или двадцати альтернативных. А тем временем его родители проходят тактичную терапию под руководством других членов их КВП. Как правило, через несколько недель родители полностью готовы к воссоединению семьи, а дети лишь рады вернуться. Но не следует думать, – добавила она, – что дети уходят в другие семьи только в том случае, если они несчастны или возникают проблемы. Они проделывают это постоянно, как только чувствуют необходимость сменить обстановку или приобрести какой-то новый жизненный опыт. И это не просто праздное любопытство, сплошные удовольствия. Куда бы они ни направились в качестве приемных, дети приобретают не только иные права, но и обязанности тоже – к примеру, расчесать шерсть собаке, почистить птичью клетку, посидеть с младенцем, пока его мать занята чем-то другим. Обязанности, а также привилегии – но не в одной из ваших душных маленьких телефонных будок. Обязанности и привилегии в большой, открытой, непредвзятой, инклюзивной семье, где представлены все семь возрастов человека и дюжина различных навыков и талантов, и в которой дети познают все важные и значимые вещи, которые люди делают и переживают – работают, играют, любят, стареют, болеют, умирают...
Она помолчала, думая о Дугалде и матери Дугалда, затем намеренно изменила тон: – А как насчет тебя? – продолжила она. – Я была так занята разговорами о семьях, что даже не спросила тебя, как ты себя чувствуешь. Ты определенно выглядишь намного лучше, чем когда я видела тебя в последний раз.
– Спасибо доктору Макфейлу. А также спасибо кое-кому, кто, как я подозреваю, определенно занимался медицинской практикой без лицензии. Что, черт возьми, ты сделала со мной вчера днем?
Сузила улыбнулась. – Ты сделал это сам, – заверила она его. – Я просто нажала на кнопки.
– Какие кнопки?
– Кнопки памяти, кнопки воображения.
– И этого оказалось достаточно, чтобы погрузить меня в гипнотический транс?
– Если тебе нравится это так называть.
– Как ещё можно это называть?
– Зачем как-то называть? Имена – это такие попрошайки вопросов (question-beggars). Почему бы не довольствоваться просто знанием того, что это произошло?
– Но что всё-таки произошло?
– Ну, для начала мы с тобой установили некоторого рода контакт, не так ли?
– Да, определенно установили, – согласился он. – Но я считаю, что с моей стороны он не был достаточен даже для того, чтобы взглянуть на тебя (And yet I don't believe I even so much as looked at you.).
Однако сейчас он смотрел на неё – смотрел и гадал, кем на самом деле было это странное маленькое создание, что скрывалось за гладкой серьезной маской лица, что видели темные глаза, когда они отвечали на его пристальный взгляд, о чем она думала.
– А как ты мог тогда взглянуть на меня? – спросила она. – Ты же отправился на каникулы.
– Или был насильственно отправлен?
– Насильственно? Нет! – Она помотала головой. – Тебя, скажем так, проводили, помогли с отбытием. – Они немного помолчали. – Ты когда-нибудь пробовал, – спросила она затем, – заниматься серьезной работой, когда рядом ребенок?
Уилл вспомнил о маленьком соседе, предложившем помочь покрасить мебель в столовой, и даже рассмеялся над тем, как был тогда раздражен.
– Бедный малыш! – продолжала Сузила. – Он преисполнен самых добрых намерений. Ему так хочется быть помошником.
– Да, но только потом весь ковер оказывается измазан краской, а следы его пятерни украшают стены…
– И потому в итоге приходится избавляться от него. «Пойди побегай, мой дорогой! Поиграй в саду!»
Снова воцарилось молчание.
– Ну и что же? – не выдержал он.
– А ты не понял?
Уилл покачал головой.
– Что происходит, когда ты заболеваешь или получаешь травму? Кто тебя излечивает? Кто заживляет раны и избавляет от инфекции? Ты сам?
– Кто же еще?
– Ты? - настаивала она. – Ты? Человек, который чувствует боль, беспокоится и думает о своих недостатках, деньгах и будущем! Неужели ты способен сделать то, что должно быть сделано?
– А! Кажется, начинаю понимать, к чему ты клонишь.
– Наконец-то! – поддразнила она.
– Отправить меня поиграть в сад, чтобы взрослые могли спокойно заниматься своей работой. Но кто эти взрослые?
– Вопрос не ко мне, – ответила она. – К нейротеологу.
– Это кто?
– В точности тот, кто слышится. Кто-то, кто думает о людях одновременно с точки зрения Ясного Света Пустоты (Clear Light of the Void) и вегетативной нервной системы. Взрослые – это смесь Ума (Mind) и физиологии.
– А дети?
– Дети – это такие маленькие существа, которые считают, что знают лучше взрослых.
– И потому их лучше отослать побегать или поиграть?
– Точно.
– Твой способ лечения – стандартная процедура на Пале? – спросил он.
– Стандартная процедура, – заверила она его. – В вашей части мира врачи избавляются от детей, отравляя их барбитуратами. Мы делаем это, разговаривая с ними о соборах и галках. – Ее голос зазвучал песнопением. – О белых облаках, плывущих по небу, о белых лебедях, плывущих по темной, гладкой, непреодолимой реке жизни...
– Но, но, – запротестовал он. – Не надо этого!
Улыбка осветила её серьезное смуглое лицо, она засмеялась. Уилл посмотрел на неё с удивлением. Внезапно появился другой человек, другая Сюзила Макфейл, веселая, озорная, ироничная.
– Знаю я твои приемчики, – добавил он и тоже засмеялся
– Приемчики? – всё еще смеясь, она покачала головой. – Я просто объясняла, как я это делала.
– Я точно знаю, как ты это делала. И я также знаю, что это работает. Более того, я даю тебе разрешение сделать это снова – когда это будет необходимо.
– Если хочешь, – сказала она более серьезно, – я покажу тебе, как нажимать на твои собственные кнопки. Мы преподаем это во всех наших начальных школах. "Читать, писать, считать" плюс элементарный "СК" (The three R's plus rudimentary SD.).
– Что это?
– Самоконтроль. Судьбоконтроль. (Self-Determination. Alias Destiny Control.)
– Судьбоконтроль? – Он приподнял брови.
– Нет, нет, – заверила она его, – мы не такие дураки, как ты, кажется, подумал. Мы прекрасно знаем, что только часть нашей судьбы поддается контролю.
– И вы управляете ею, нажимая на собственные кнопки?
– Нажимаем на наши собственные кнопки, а затем визуализируем то, что мы хотели бы, чтобы произошло.
– И происходит?
– Во многих случаях, да.
– Как просто! – В его голосе прозвучала нотка иронии.
– Удивительно просто, – согласилась она. – И всё же, насколько я знаю, мы, на Пале, единственные систематически обучаем своих детей СК. Вы просто говорите своим, что они должны делать, и на этом всё. "Ведите себя хорошо" говорите вы. Но как? Вы никогда им не объясняете. Всё, что вы делаете, – это указываете и наказываете (give them pep talks and punishments). Чистый идиотизм.
– Чистейший и неподдельный идиотизм, – согласился он, вспомнив мистера Грэбба, своего наставника, его борьбу с мастурбацией в школе, вспомнив розги и покаянные молитвы в Пепельную среду. «Проклят тот, кто ляжет с женой ближнего своего. Аминь».
– Если ваши дети воспринимают этот идиотизм всерьез, они вырастают жалкими грешниками. А если они не воспринимают его всерьез, то вырастают жалкими циниками. И если их реакция жалкий цинизм, то они склонны становиться папистами или марксистами. Неудивительно, что вы должны иметь все эти тысячи тюрем, церквей и коммунистических ячеек.
– А у вас на Пале, как я понимаю, их очень мало.
Сузила кивнула.
– Здесь нет Алькатраса, - сказала она. – Никаких Билли Грэхемов, Мао Цзэдунов или мадонн Фатимы. Ни ада на земле, ни христианских плюшек на небесах, ни коммунистических плюшек в двадцать втором веке. Просто мужчины, и женщины, и их дети пытаются сделать лучше здесь и сейчас, вместо того, чтобы, как это в основном делаете вы, в своих обществах, жить где-то ещё, в каком-то другом времени, другом месте, создавая воображаемый мир. И это на самом деле не ваша вина. Вы почти вынуждены так жить, потому что настоящее вас так расстраивает (present is so frustrating). Расстраивает, потому что вас никогда не учили, как преодолеть разрыв между теорией и практикой, между вашими новогодними планами и вашим реальным поведением.
– "Доброго, которого хочу", – процитировал он, – "не делаю, а злое, которого не хочу, делаю."
– Кто это сказал?
– Человек, который придумал христианство — святой Павел.
– Ты видишь, – сказала она, – самые высокие из возможных идеалов и отсутствие методов их реализации.
– За исключением сверхъестественного метода их реализации Кем-то Другим.
Запрокинув голову, Уилл Фарнаби разразился песней. –
Есть фонтан, наполненный кровью,Сюзила закрыла уши. – Это действительно непристойно, – сказала она.
Взятой из вен Эммануила.
И грешники, погруженные в этот поток,
Очищаются от всех своих пятен.
– Любимый гимн моего наставника, – объяснил Уилл. – Мы пели его примерно раз в неделю всё время, пока я учился в школе.
– Слава богу, – сказала она, – в буддизме никогда не было никакой крови! Гаутама дожил до восьмидесяти лет и умер из-за того, что был слишком вежлив, чтобы отказаться от плохой пищи. Насильственная смерть, похоже, всегда влечет за собой ещё более насильственную смерть. "Если ты не поверишь, что ты искуплен кровью моего искупителя, я утоплю тебя в твоей собственной крови". В прошлом году я прослушала в Шивапураме курс истории христианства. – Сюзила содрогнулась при этом воспоминании. – Какой ужас! И все потому, что этот бедный несведущий человек не знал, как осуществить свои благие намерения.
– И большинство из нас, – сказал Уилл, – всё ещё находятся в той же старой лодке. Зло, которого мы не хотим, мы делаем. И как!
Непростительно реагируя на непростительное, Уилл Фарнаби издевательски рассмеялся. Смеялся, потому что видел доброту Молли, а затем, с открытыми глазами, выбрал розовый альков, а вместе с ним и несчастье Молли, смерть Молли, его собственное гложущее чувство вины, а затем боль, несоразмерную её маленькой и, по сути, фарсовой причине; мучительную боль, которую он испытал, когда Бэбс в свой черед сделала то, что любой дурак должен был знать что она неизбежно сделает, – выгнала его из своего адского рая, озаренного джином, и завела другого любовника.
– Что с тобой? – спросила Сузила.
– Ничего. Почему ты спрашиваешь?
– Потому что ты не очень хорошо умеешь скрывать свои чувства. Ты думал о чем-то что делало тебя несчастным.
– Какая ты проницательная, – сказал он и отвел взгляд.
Последовало долгое молчание. Должен ли он сказать ей? Рассказать ей о Бэбз, о бедной Молли, о себе, рассказать ей все те мрачные и бессмысленные вещи, о которых он никогда, даже когда был пьян, не рассказывал даже своим самым старым друзьям? Старые друзья знали слишком много об одной, слишком много о другой вовлеченных сторонах, слишком много о гротескной и сложной игре, которую (как английский джентльмен, к тому же из богемы, а также как будущий поэт, также – просто от безнадежности, потому что он знал, что никогда не сможет стать хорошим поэтом – прожженный журналист и частный агент, очень хорошо оплачиваемый, богатого человека, которого он презирал), он всегда так искусно играл. Нет, старые друзья не годились. Но от этой смуглой маленькой посторонней женщины, этой незнакомки, которой он уже был стольким обязан, и с которой, хотя он ничего о ней не знал, он уже был так близок, не последует никаких окончательных выводов, никаких односторонних суждений – возможно, последует, он поймал себя на надежде (он, который приучил себя никогда не надеяться!), какое-то неожиданное просветление, какая-то конструктивная и практическая помощь. (И, Бог знал, он нуждался в помощи – хотя Бог также слишком хорошо знал, что он никогда бы так не сказал, никогда бы не пал так низко, чтобы просить об этом.)
Словно муэдзин на своем минарете, одна из говорящих птиц начала кричать с высокой пальмы за манговыми деревьями: – Здесь и сейчас, парни. Здесь и сейчас, парни.
Уилл решил идти на сближение – но делать это не напролом, заговорив сначала не о своих проблемах, а о её. Не глядя на Сюзилу (поскольку это, по его мнению, было бы неприлично), он начал так:
– Доктор Макфейл рассказал мне кое-что о... о том, что случилось с твоим мужем.
Эти слова вонзились мечом в её сердце; но этого следовало ожидать, это было необходимо и неизбежно. – В следующую среду исполнится четыре месяца, – сказала она. И затем, задумчиво: – Два человека, – продолжила она после недолгого молчания, – две отдельные личности – но в сумме они образуют нечто вроде нового творения. И вдруг половина этого нового существа ампутирована; но другая половина не умирает – не может умереть, не должна умереть.
– Не должна умереть?
– По многим причинам – дети, ты сам, вся природа вещей. Но излишне говорить, – добавила она с легкой улыбкой, которая только подчеркнула печаль в её глазах, – излишне говорить, что причины не уменьшают шок от ампутации и не делают последствия более терпимыми. Единственное, что помогает, – это то, о чем мы только что говорили, – Судьбоконтроль. И даже это... – Она покачала головой. – СК может обеспечить абсолютно безболезненные роды. Но совершенно безболезненное расставание – нет. И, конечно, так и должно быть. Было бы неправильно, если бы ты мог унять всю боль тяжелой утраты; ты был бы меньше чем человек.
– Меньше чем человек, – повторил он. – Меньше чем человек... – Три коротких слова, но с какой точностью они его описали! – По-настоящему ужасно, – сказал он вслух, – это когда знаешь, что виноват в смерти другого человека.
– Ты был женат? – спросила она.
– В течение двенадцати лет. До прошлой весны…
– Она умерла?
– Она погибла в результате несчастного случая.
– В результате несчастного случая? Тогда в чем же была твоя вина?
– Несчастный случай произошел потому... ну, потому, что зло, которого я не хотел делать, я делал. И в тот день оно достигло предела. Боль от этого сбила с толку и отвлекла её, и я позволил ей уехать на машине – позволил ей уехать навстречу лобовому столкновению.
– Ты любил её?
Он некоторое время колебался. Потом медленно помотал головой.
– Был ли кто-то ещё – кто-то, о ком ты заботился больше?
–Кто-то, о ком я не мог бы заботиться меньше. – Он скорчил гримасу сардонической самоиронии.
– И это было то зло, которое ты не хотел делать, но делал?
– Делал и продолжал делать до тех пор, пока не убил женщину, которую должен был любить, но не любил. Продолжал делать даже после того, как убил её, хотя я ненавидел себя за это – себя и ту персону, которая заставляла меня это делать.
– Я полагаю, заставляла, обладая подходящим телом?
Уилл кивнул, и наступила тишина.
– Ты знаешь, каково это, – спросил он наконец, – чувствовать, что ничто не является вполне реальным, включая тебя самого?
Сузила кивнула. – Иногда это случается, когда человек вот-вот обнаружит, что всё, включая его самого, гораздо более реально, чем он когда-либо себе представлял. Это как переключение передач: ты должен перейти на нейтральную, прежде чем повысить.
– Или понизить, – сказал Уилл. – В моем случае переключение было не вверх, а вниз. Даже не вниз, а на задний ход. В первый раз, когда это случилось, я ждал автобус, который должен был отвезти меня домой с Флит-стрит. Тысячи и тысячи людей, все в движении, и каждый из них уникален, каждый из них – центр вселенной. Затем солнце выглянуло из-за облака. Всё было необычайно ярким и четким; и вдруг, с почти слышимым щелчком, все они превратились в личинок.
– Личинок?
– Знаешь, тех маленьких бледных червячков с черными головками, которых можно увидеть на тухлом мясе. Конечно, ничего не изменилось; лица людей были теми же самыми, их одежда – той же самой. И всё же все они были личинками. Даже не настоящими личинками – просто призраками личинок, просто иллюзиями личинок. И я был иллюзией наблюдателя за личинками. Я жил в этом мире личинок несколько месяцев. Жил в нем, работал в нем, ходил в нем обедать и ужинал – и всё это без малейшего интереса к тому, что я делал. Без малейшего удовольствия или смакования, совершенно лишенный желаний и, как я обнаружил, когда попытался заняться любовью с молодой женщиной, с которой я время от времени развлекался в прошлом, совершенно импотентный.
– Чего же ты ожидал?
– Именно этого.
– Тогда с какой стати…
Уилл одарил её одной из своих кожесдирательных улыбок и пожал плечами. – Это представляло научный интерес. Я был энтомологом, исследовавшим половую жизнь личинки-призрака.
– После чего, я полагаю, всё показалось ещё более нереальным.
– Ещё более, – согласился он, – если это было возможно.
– Но что стало главной причиной появления личинок?
– Ну, начнем с того, – ответил он, – что я был сыном своих родителей. Сыном Христианской Мученицы от Хулигана-Выпивохи. И вдобавок к тому, что я был сыном своих родителей, – продолжил он после небольшой паузы, – я был племянником моей тети Мэри.
– А при чём тут твоя тетя Мэри?
– Она была единственным человеком, которого я когда-либо любил, и когда мне было шестнадцать, она заболела раком. Лишилась правой груди. Прошел всего год, и она осталась без левой тоже. После этого девять месяцев рентгеновского облучения и лучевая болезнь. Затем рак проник в печень, и это означало конец. Я оставался с ней тогда всё время. Для мальчика в подростковом возрасте это было либеральное обучение – сверхлиберальное.
– Обучение чему?
– Чистой и Прикладной Бессмысленности. И через несколько недель после закрытия моего частного курса по этому предмету состоялось торжественное открытие публичного курса. Мировая Война II. За этим последовал непрерывный курс повышения квалификации по Холодной Войне I. И всё это время я хотел стать поэтом и обнаружил, что у меня просто нет того, что для этого нужно. А потом, после войны, мне пришлось заняться журналистикой, чтобы зарабатывать деньги. Чего я хотел, так это при необходимости голодать, но попытаться написать что-нибудь приличное – по крайней мере, хорошую прозу, понимая, что хорошей поэзии не получится. Но я не учел этих моих дорогих родителей. К тому времени, когда он умер, в январе сорок шестого года, мой отец избавился от всех тех небольших денег, которые унаследовала наша семья, и к тому времени, когда она стала счастливой вдовой, моя мать была искалечена артритом, и её нужно было содержать. Итак, я оказался на Флит-стрит, поддерживая её с легкостью и успехом, которые были совершенно унизительными.
– Почему унизительными?
– Разве ты не была бы унижена, если бы обнаружила, что зарабатываешь деньги, производя самый дешевый и броский вид литературной подделки? Я добился успеха, потому что был таким непоправимо второсортным.
– Итогом всего этого были личинки?
Он кивнул:
– Даже не настоящие личинки: призрачные личинки. И вот тут на сцене появилась Молли. Я познакомился с ней на первоклассной вечеринке личинок в Блумсбери. Нас представили друг другу, мы завели какой-то вежливо-бессмысленный разговор о беспредметной живописи. Не желая больше видеть личинок, я не смотрел на неё, но она, должно быть, смотрела на меня. У Молли были очень бледные серо-голубые глаза, – добавил он в скобках, – глаза, которые видели всё – она была невероятно наблюдательна, но наблюдала без злобы или осуждения, видя зло там, где оно было, но никогда не осуждая его, а только испытывая огромную жалость к человеку, который был вынужден так думать и совершать такого рода отвратительные поступки. Ну, как я уже сказал, она, должно быть, смотрела на меня, пока мы разговаривали, потому что вдруг спросила, почему мне так грустно. Я выпил пару стаканчиков, и в том, как она задала вопрос, не было ничего неуместного или оскорбительного; поэтому я рассказал ей о личинках. "И ты одна из них", – закончил я и впервые посмотрел на неё. – "Голубоглазая личинка с лицом, похожим на одну из святых женщин вблизи креста на фламандском распятии."
– Она была польщена?
– Думаю, да. Она перестала быть католичкой, но всё еще питала определенную слабость к распятиям и святым женщинам. Как бы то ни было, но на следующее утро, когда я завтракал, она мне позвонила. Не хочу ли я поехать вместе с ней за город? Было воскресенье, и, чудесным образом, день выдался ясный. Я согласился. Мы провели час в роще орешника, собирая примулы и разглядывая анемоны. Анемоны никто не собирает, – объяснил он, – потому что они уже через час вянут. Я тогда много смотрел то на орешник, то на цветы. Сначала невооруженным глазом, а потом через увеличительное стекло, которое захватила с собой Молли. Не знаю почему, но это было необычайно терапевтично – просто разглядывать сердцевины примул и анемонов. До конца дня я не видел ни одной личинки. Но Флит-стрит оставалась на своем месте, дожидаясь меня, и к обеду в понедельник она вся кишела ими, как всегда. Миллионами личинок. Но теперь я знал, что мне делать. В тот же вечер я отправился в мастерскую Молли.
– Она была художницей?
– Большого таланта неё не было. Она это знала и не переживала. Рисовала не ради высокого искусства, а потому, что ей нравилось смотреть на вещи, и нравился сам процесс тщательного воспроизводства того, что она видела. В тот вечер она дала мне холст и палитру и сказала делать так же.
– И это сработало?
– Это сработало настолько хорошо, что, когда пару месяцев спустя я разрезал свежее яблоко, червяк в его сердцевине не был личинкой – по крайней мере, субъективно. Объективно, да; это было всё, чем должна быть личинка, и именно так я его изобразил, так мы оба его изобразили – потому что мы всегда рисовали одно и то же одновременно.
– Да, но что происходило с другими личинками, с личинками-призраками, а не с паразитом в яблоке?
– Что ж, у меня всё ещё случались рецидивы, особенно на Флит-стрит и на коктейльных вечеринках; но личинок стало определенно меньше, определенно они стали не так навязчивы. А тем временем в студии происходило что-то новое. Я влюблялся – влюблялся, потому что любовь заразительна, а Молли была так очевидно влюблена в меня – почему, одному Богу известно.
– Я вижу несколько вероятных причин этого. Возможно, она любила тебя, потому что... – Сузила оценивающе посмотрела на него и улыбнулась. – Ну, потому что ты довольно привлекательный вид чудака.
Он рассмеялся. – Спасибо тебе за приятный комплимент!
– С другой стороны, – продолжала Сюзила, – (и это совсем не так лестно), она, возможно, полюбила тебя, потому что ты заставил её чувствовать чертовскую жалость к тебе.
– Боюсь, что вторая версия ближе к истине. Молли была прирожденной Сестрой Милосердия.
– А Сестра Милосердия, к сожалению, не то же самое что Жена-Любовница.
– Что я и обнаружил, – сказал он.
– После того как женился на ней, полагаю?
Уилл секунду колебался с ответом.
– Вообще-то, – ответил он, – раньше. И не потому, что с её стороны была некоторая торопливость желания (any urgency of desire), а только потому, что она так стремилась сделать всё, чтобы доставить мне удовольствие. Только потому, что, в принципе, она не верила в условности и была всецело за свободную любовь, и, что еще более удивительно, – (он вспомнил возмутительные вещи, которые она так непринужденно и безмятежно произносила даже в присутствии его матери) – всецело за то, чтобы свободно говорить об этой свободе.
– То есть ты всё заранее знал, – подвела итог Сузила, – но всё же женился на ней?
Уилл ничего не сказал, а лишь кивнул в ответ.
– Был обязан как честный человек?
– Да, отчасти по этой старомодной причине, но и потому, что влюбился в неё.
– Так ты всё-таки её полюбил?
– Да. Нет. Я не знаю. Но в то время я действительно знал. По крайней мере, я думал, что знаю. Я был действительно убежден, что по-настоящему влюблен в неё. И я знал, я до сих пор знаю, почему я был убежден. Я был благодарен ей за то, что она изгнала этих личинок. И помимо благодарности было ещё и уважение. Было восхищение. Она была намного лучше и честнее меня. Но, к сожалению, ты права: Сестра Милосердия – это не то же самое, что Жена-Любовница. Вот только я готов был принимать Молли такой, какой она была. На её условиях, а не на моих. Мне тогда легко верилось, что её условия намного предпочтительнее моих.
– Как скоро, – спросила Сузила после долгого молчания, – у тебя начались романы на стороне?
Уилл улыбнулся своей кожесдирательной улыбкой.
– Через три месяца после нашей свадьбы. Первый раз это было с одной из секретарш в офисе. Боже мой, какая скука! После этого появилась молодая художница, маленькая кудрявая еврейская девочка, которой Молли помогала деньгами, пока та училась в Слейде. Я приходил в её студию два раза в неделю, с пяти до семи. Прошло почти три года, прежде чем Молли узнала об этом.
– И, как я понимаю, она была расстроена?
– Значительно больше, чем я мог бы подумать.
– Что же ты делал?
Уилл тряхнул головой.
– С этого места всё начинает усложняться, – сказал он. – У меня не было намерения отказываться от коктейльных часов с Рейчел, но я ненавидел себя за то, что сделал Молли такой несчастной. В то же время я ненавидел её за то, что она была несчастна. Меня возмущали её страдания и любовь, которая заставляла её страдать; я чувствовал, что это было несправедливо, своего рода шантаж, чтобы заставить меня отказаться от моих невинных забав с Рейчел. Любя меня так сильно и будучи такой несчастной из-за того, что я делал – что она действительно заставляла меня делать, – она оказывала на меня давление, она пыталась ограничить мою свободу. Но в то же время она была искренне несчастна; и хотя я ненавидел её за то, что она шантажировала меня своим несчастьем, меня переполняла жалость к ней. Жалость, – повторил он, – а не сострадание. Сострадание – это страдание, и чего я хотел любой ценой, так это избавить себя от боли, которую причиняли мне её страдания, и избежать болезненных жертв, с помощью которых я мог бы положить конец её страданиям. Жалость была моим ответом, мне было жаль её со стороны, если ты понимаешь, что я имею в виду — жаль её как зрителю, эстету, знатоку мучений. И эта моя эстетическая жалость была настолько сильна каждый раз, когда её несчастье достигало апогея, что я почти мог принять её за любовь. Почти, но никогда не совсем. Ибо, когда я выражал свою жалость в физической нежности (что я делал, потому что это был единственный способ временно положить конец её несчастью и боли, которую её несчастье причиняло мне), эта нежность всегда исчезала раньше, чем могла прийти к своему естественному завершению. Исчезала потому, что по темпераменту она была всего лишь Сестрой Милосердия, а не женой. И всё же, на всех других уровнях, кроме чувственного, она любила меня с полной отдачей – отдачей, которая требовала ответной отдачи с моей стороны. Но я не хотел отдавать себя, может быть, на самом деле не мог. Поэтому вместо того, чтобы быть благодарным за её самоотдачу, я раздражался. Она предъявляла мне претензии, которые я отказывался признавать. Итак, мы снова и снова возвращались к началу старой драмы – драме любви, не способной на чувственность, самозабвенно отданной чувственности, не способной на любовь, и вызывающей странно смешанные чувства вины и раздражения, жалости и негодования, иногда настоящей ненависти (но всегда с оттенком раскаяния); и всё это сопровождалось контрапунктом тайных вечеров с моей маленькой кудрявой художницей.
– Надеюсь, хотя бы они приносили удовольствие? – полюбопытствовала Сузила.
Он пожал плечами:
– Весьма умеренное. Рейчел никак не могла забыть, что она – интеллектуалка. У неё была манера в самый неподходящий момент вдруг спросить, что ты думаешь о Пьеро ди Козимо. Настоящего наслаждения, как, разумеется, и настоящего горя я ни разу не испытал до того, как на сцене появилась Бэбз.
– Когда это произошло?
– Чуть больше года назад. В Африке.
– В Африке?
– Меня послал туда Джо Альдегид.
– Тот человек, которому принадлежат газеты?
– И многое другое. Он был женат на Эйлин – тетушке Молли. Могу добавить: это образцовый семьянин! Вот почему он так непоколебимо убежден в своей правоте, даже когда занимается самыми постыдными финансовыми махинациями.
– А ты на него работаешь?
Уилл кивнул:
– Это был свадебный подарок Джо для Молли – он пристроил меня в одну из своих газет за жалованье, которое в два раза превышало то, что я получал у предыдущего работодателя. По-королевски! Но и то правда – он очень любил Молли.
– Как он отреагировал на Бэбз?
– Он никогда не знал о ней – никогда не подозревал, что была какая-то причина несчастного случая с Молли
– Значит, он продолжает давать тебе работу ради памяти твоей покойной жены?
Уилл передернул плечами.
– Меня извиняет то, – сказал он, – что я должен материально поддерживать больную мать.
– И само собой, тебе не нравится идея снова стать бедным.
– Само собой.
Они помолчали.
– Давай вернемся в Африку, – предложила под конец паузы Сузила.
– Меня командировали туда для написания серии статей о негритянском национализме. Не говоря уже о нескольких мелких и щекотливых деловых поручениях Дяди Джо. Это было в самолете, когда я летел домой из Найроби. Я обнаружил, что сижу рядом с ней.
– Рядом с молодой женщиной, которая не могла бы нравиться тебе меньше?
– Не могла бы нравиться меньше, – повторил он, – или отталкивать больше. Но если ты наркоман, у тебя должен быть свой наркотик – наркотик, который ты знаешь заранее, разрушит тебя.
– Занятно, но на Пале у нас почти нет наркоманов, – задумчиво сказала она.
– Даже тех, для кого наркотик – секс?
– Для сексуальных наркоманов наркотиком служат люди. Другими словами, это попросту любвеобильные персоны. ("The sex addicts are also person addicts. In other words, they're lovers.)
– Но даже любовники порой ненавидят людей которых любят.
– Естественно. Из того, что у меня всегда одно и то же имя, один и тот же нос и одни и те же глаза, не следует, что я всегда одна и та же женщина. Признание этого факта и разумная реакция на него – это часть Искусства Любви.
Так кратко, как только мог, Уилл рассказал ей остальную часть истории. Теперь, когда на сцене появилась Бэбс, это была та же история, что и раньше, – та же самая, но гораздо более серьезная. Бэбс была Рэйчел, возведенной, так сказать, в высшую степень – Рэйчел в квадрате, Рэйчел в n-ой. И несчастье, которое из-за Бэбс он причинил Молли, было пропорционально больше, чем всё, что ей пришлось пережить из-за Рейчел. Пропорционально больше было и его собственное раздражение, его собственное обиженное чувство, что его шантажируют её любовью и страданиями, его собственное раскаяние и жалость, его собственная решимость, несмотря на раскаяние и жалость, продолжать получать то, чего он хотел, то, за желание чего он ненавидел себя, то, без чего он решительно отказывался обходиться. А тем временем Бэбс становилась всё более требовательной, забирала всё больше и больше его времени – времени не только в клубнично-розовом алькове, но и на улице, в ресторанах и ночных клубах, на коктейльных вечеринках своих ужасных подруг, по выходным за городом. "Только ты и я, дорогой, – говорила она, – совсем одни". Совсем одни, в изоляции, которая давала ему возможность проникнуть в почти непостижимые глубины её безмозглости и вульгарности. Но, несмотря на всю его скуку и отвращение, на всё его моральное и интеллектуальное омерзение, тяга сохранялась. После очередного ужасного выходного он оставался таким же безнадежным наркоманом, как и раньше. И со своей стороны, на своём Сестринско-Милосердном уровне, Молли, несмотря ни на что, оставалась не менее безнадежной наркоманкой Уилла Фарнаби. Безнадежной с его точки зрения, потому что его единственным желанием было, чтобы она любила его меньше и позволила ему спокойно отправиться в ад. Но, что касается самой Молли, её пристрастие всегда было неуемно обнадеживающим. Она никогда не переставала ожидать преображающего чуда, которое превратит его в доброго, бескорыстного, любящего Уилла Фарнаби, которого (несмотря на все свидетельства, на все повторяющиеся разочарования) она упрямо и настойчиво считала его истинным "я". И только в ходе того последнего рокового объяснения, только когда (подавив жалость и дав волю обиде на её шантажирующее несчастье) он заявил о своем намерении бросить её и переехать жить к Бэбс, только тогда надежда наконец уступила место безнадежности. "Ты расстаешься со мной, Уилл, ты правда расстаешься?" "Правда расстаюсь." В безнадежности, в полной безнадежности она вышла к машине, уехала под дождем – в смерть. На похоронах, когда гроб опускали в могилу, он дал себе слово никогда больше не встречаться с Бэбз. Никогда, никогда, никогда больше. Но тем же вечером, когда он сидел дома за письменным столом, стараясь сосредоточиться на статье «В чем проблемы нашей молодежи», чтобы не вспоминать больницу, разверзшуюся могилу и собственную вину в том, что произошло, его заставил вздрогнуть резкий звук дверного звонка. Кто-то, видимо, прислал телеграмму с запоздалыми соболезнованиями… Он открыл, а там, вместо телеграммы, была Бэбс – драматично без макияжа и вся в черном.
– Мой бедный, бедный Уилл! – Они сели на диван в гостиной, и она гладила его по волосам, и они оба плакали.
"Когда боль и мучение сводят брови, ты – ангел-хранитель". Час спустя, само собой разумеется, они были обнажены и лежали в постели. После чего он переместился к плотским радостям в розовый альков. Через три месяца, как и мог предвидеть любой дурак, Бэбс начала уставать от него; через четыре абсолютно неотразимый мужчина из Кении появился на вечеринке с коктейлями. Одно повлекло за собой другое, и когда три дня спустя Бэбс вернулась домой, она должна была подготовить альков для нового жильца и предупредить старого.
"Ты расстаешься со мной, Бэбз, ты правда расстаешься?" Да, она правда расставалась…
В кустах за окном послышался шорох, и мгновение спустя, необычно громко и немного не в такт: – Здесь и сейчас, парни, – прокричала говорящая птица.
– Здесь и сейчас, парни.
– Заткнись! – заорал Уилл в ответ.
– Здесь и сейчас, парни, – твердила майна. – Здесь и сейчас, парни. Здесь…
– Заткнись!
Воцарилась тишина.
– Мне пришлось заткнуть её, – объяснил Уилл, – потому что, конечно, она абсолютно права. Здесь, парни; сейчас, парни. Там и тогда абсолютно не имеет значения (absolutely irrelevant). Или это не так? Как насчет смерти твоего мужа, например? Разве она не имеет значения?
Сузила мгновение молча смотрела на него, затем медленно кивнула головой. – В контексте того, что я должна сейчас делать – да, совершенно не имеет значения. Это то, чему я должна была научиться.
– Можно ли научиться забывать?
– Дело не в забывании. Чему нужно научиться, так это тому, как помнить и в то же время быть свободным от прошлого. Как быть там, с мертвыми, и в то же время оставаться здесь, в этом месте, с живыми. – Она одарила его легкой грустной улыбкой и добавила: – Это нелегко.
– Это нелегко, – повторил Уилл, и внезапно все его защитные стены рухнули, вся его гордость улетучилась. – Ты мне поможешь? – спросил он.
– Взаимно. – ответила она и протянула ему руку.
Приближавшиеся шаги заставили их обоих повернуть головы. В комнату вошел доктор Макфэйл.